ОПРЕДЕЛЕНИЕ РАЗМЕРОВ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

Монологи Андрея Битова.

Битов Андрей 

Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Вот это глубинное изменение в соответствии с временем, наверное, самое чудесное, что есть и в человеке, и во времени. Взять то же писательство. Хрущевская оттепель, когда входил в литературу наш сегодняшний собеседник. Все пишут короткими рублеными фразами. «Под Хемингуэя». Некоторые, как Довлатов, так и остались в этом стиле, достигнув виртуозности. Так написаны ранние рассказы Андрея Битова. Где-то с середины 70-х возникает иной общий стиль. Фразы становятся длинными, изощренно уравновешенными, «вкусными», как тогда говорилось, как какая-нибудь первая фраза из «Осени патриарха» Гарсиа Маркеса, как стиль рассуждений Сергея Аверинцева. Стиль Битова в это 15-летие, стиль «Пушкинского дома», пушкинских статей и прозы был высочайшим образцом в этом отношении.

После 91-го года наступила иная эпоха. И прежние «властители дум» куда-то исчезли. То есть они живы и пишут, но только удивляешься, читая их новые книги: а чего же тебе в них раньше-то нравилось? Почему каждое слово воспринимал как свое личное? Думаю, что не столько идеи стали другими, сколько дискурс эпохи. Андрей Битов, по-моему, это очень сильно почувствовал. Странно, он почти перестал писать. И раньше писал не много, а стал еще меньше. Ушел в выпуск книг-проектов: пушкинских, итогово-имперских, еще каких-то. Придумал «Пушкинский джаз» – исполнение пушкинских черновиков под живую джазовую музыку. Установил наконец-то памятник Зайцу в Михайловском. И так далее. Это помимо многолетнего президентства в русском Пен-центре и многочисленных поездок за рубеж. И – стал говорить. Монологи Андрея Битова – это особое искусство. Сиюминутное творчество мудрого человека. Мысль Битова вьется совершенно особым и законченным образом. Следить за ней – особая радость, потому что каждый раз она творится на ваших глазах, цельно и неповторимо. Хорошо было бы издать «Разговоры Битова». А пока – послушайте.

Особое творчество письма и чтения.

«Сейчас, к счастью для жизни, появилось намного больше форм жизни, помимо литературы. И литературоцентризм отпал, вызывая жалкие слезы, что «раньше было лучше, а потом хуже… раньше литература имела большее значение…» Раньше литература использовалась не по назначению, вот и все. По сути дела, в литературе столько же исполнителей, как у композиторов музыкантов. Чтение тоже требует некоторого дарования и труда. И читатели - достаточно съуженный круг.

Конечно, пишешь, чтобы быть понятым. Это бред и абсолютная чепуха, которую на меня навешивали, что я – «элитарный, недоступный». Я совершенно почвенный писатель, который писал из тьмы настоящего времени на уровне того, о чем можно было додуматься, на багаже того времени. Теперь по этим тропкам легко ходить, как по букварю.

Все, что было когда-то сложным, является теперь детской классикой. Как, собственно, и положено настоящей литературе. Она должна становиться детской классикой. Но для этого читателю не надо разучиваться читать. Надо помнить, что Дон Кихот, Робинзон и Гулливер, которые легли в основу европейской цивилизации – не детские книги. Хотя теперь, конечно, только специалист будет их читать в качестве взрослых книг.

То есть литература – это такая странная работа, которую и работой назвать нельзя, неприлично. Мандельштам сказал: «Что бы я ни делал, даже если бы таскал на плечах лошадей, я никогда не был бы трудящимся». С большим презрением сказал. Толстой писал как-то: «Что я такого, собственно, делал? Получал неплохие деньги за не самую тяжелую работу». Это – Толстой, который мучал себя по-черному всю жизнь и такие грузы вытаскивал! А у нас говорят: «Значение писателя упало…» Ерунда собачья. Пиши, никто тебе не запрещает.

Короче, что такое литература – неизвестно. Единственно, что известно, что хоронить ее абсолютно преждевременно, потому что без литературы человечество утрачивает память. Сколько ни набивай память в другие носители, но формы индивидуальной и национальной памяти, не зафиксированные в языке, исчезают.

Литература, и русская литература, в особенности, это область большой точности. Она, как теория, имеет свое развитие и свою точность. Она начинается с читателя, но это особый вид чтения. Вам может открыться новое, но это не значит, что какая-то книга хороша или плоха. Там открытие по отношению к движению языка, жанра, прозы, какого взгляда на мир. Поэтому всегда будут требоваться молодые писатели, у которых достаточно энергии выразить картину мира, которая никогда не бывает видима современниками. И никогда не адекватна гласности. Заметьте, во времена гласности картина мира у нас пропала. Мы всё можем знать, а картины мира нет. А в то время, когда все было запрещено, люди умудрялись, даже читая «Правду», находить в ней информацию о сегодняшнем состоянии мира. Не веря ни единому слову, сопротивляясь всему, но, тем не менее, получая ясное представление о жизни.

В какой-то момент писатель совершает тяжелоатлетический подвиг, - поднимает штангу новой прозы. Мне это удалось пару раз. И то, только тогда, когда кончалась история описываемого. Цинично, как у историка: человек умер, давайте писать его биографию. До этого биографии нету.

Эпоха кончилась, за «Пушкинский дом» я сел, когда сняли Хрущева. Почему? Не знаю, но именно в этот день. Вернулся к «Оглашенным», которые долго копились, в момент, когда пала империя. И тогда сложился весь корпус книги «Империя в четырех измерениях», которую я считаю своим главным текстом.

Эта аутентичность, адекватность построения картины мира из дня сегодняшнего да еще в литературной форме – это подвиг в церковном, православном смысле готовности к труду. Я не верю, что могу сделать аутентичную картину нынешнего мира. Я почти 50 лет в литературе, - мне это не под силу. Напоследок у меня оставлен «Преподаватель симметрии», которого я наращу. А все остальное готово. И готов проект – сделать кирпич всего текста, что я написал, в одном томе. Чтобы все увидели визуальное доказательство, что это – одна книга.

Если человек, написав что-то и закончив, не чувствует, что он опустошен, что он исписался, - то он и не написал ничего. Потому что в то, что написано, должно войти все, что в нем было. А дальше происходит следующее: истощенное восполняется каким-то приливом энергии именно за счет того, что ты полностью опустошен. Будто кто-то плеснет свежее ведро. И тогда закрутится следующий замысел. Кажется, можешь отдыхать и поплевывать, - нет, уже следующий замысел начинает вить хвостиком, проходить стадию рыбки и птички, развиваться в плод. Но обязательно должно быть отдано все.

Я занимался много Пушкиным – предельно исписанный писатель. Причем, каждый раз дотла. Каждую его невообразимую осень, - потому что нельзя представить, что один человек может столько сделать. Потому что каждый раз он делал все, что мог, стоя бездны мрачной на краю. Для него, что женитьба, что Сибирь – это перемена положения, кризисное состояние. Исписался до конца – и счастлив, гуляет, поплевывает. А там уже снова скучен, ему как наркоману нужна игла – очередная Болдинская осень, иначе он себя человеком не чувствует. Выходит, исписанность – это достоинство. Кому сколько отмерено неизвестно, но отдавать нужно только все.

Потом, чтобы все отдать, надо быть в меру ленивым человеком. Для чего я буду растягивать? Сделал и гуляй. Выходит, лень – мать качества продукции. Если уж делать, так делать хорошо. А иначе лучше вообще не делать. Амбициозность вырастает на чисто физиологических особенностях. Главное – лишнего не делать. Одна из нормальных задач, хорошо ограничивающихся ленью.

В этом безумии что-то есть.

Для меня письмо – это вообще катастрофа. Я знаю, что у меня графофобия, страх письма. Причем, всю жизнь, с молодых лет. Невообразимый страх первого слова, первой строки, первой страницы. Если она пошла и идет, то, дай Бог, как можно дольше не вылезать из этого состояния. Потому что, если вылезешь, начнется то же самое. Оказывается, это имеет свое название, не только к писателям относящееся. Сейчас в Германии я его услышал – шрайбеблокада. Блокада письма. Что-то в этом есть. Не будь ее, тогда и смысла не было бы: сиди и пиши. Я даже думаю, как отличить графомана от писателя-профессионала? Как в том анекдоте: «Чем отличается педофил от педагога? – Педофил любит детей». Графоманы любят писать. Это их счастье, могу только позавидовать, тем более, что эта область для них совсем не безнадежна.

Все привыкли оскорблять словами. Последствие непреходящего русского хамства, помноженного на советские привычки. Никакое слово не оскорбительно: «исписанность», «кризис», «графомания». В каждом слове есть гораздо больше, чем нам кажется. Графоманы есть в любой области. Как говорил Толстой, «не слишком тяжелое занятие». Но оно должно быть необходимым. И, по-видимому, не только тебе. Но для тебя это уже вопрос веры. Не какой-то воцерковленности, но тем не менее – акт веры. Потому что никто не убедит тебя, что твой замысел не нужен.

Прелесть и ужас советского времени были в полной неангажированности писателя. Он сам должен был заставить себя написать текст. Потому что, скорей всего, его бы не напечатали. А мог еще и неприятности нажить, если писал его от души. В чем дело? В серьезных амбициях относительно замысла? В тебе вдруг возникает: ты можешь это сделать! Может ли ученый остановиться, если ему примерещилась какая-то формула? Вряд ли. Не уверен, что кто-то делает что-то по-настоящему за деньги. Очень хорошо – получать деньги и, желательно, побольше. Но мой любимый тезис: работает – работа. Иначе получается раб.

Да, взялся из-за денег, а потом увлекся, забыл про деньги, забыл про свое величие и значение, которые должен подтвердить. Тебя увлекает сама работа. И она вдруг делает гораздо больше, чем ты мог. Потом читаешь, - полным-полно подарков: ты этого не подумал, этого не знал, а это вообще не мог вообразить. Работа сама сделалась.

Или вот я разговаривал недавно с учеными. Идет, допустим, поиск цитаты. Я пишу, мне надо к сроку, я не читал корпус текстов, который мне необходим. Я беру с полки том, открываю страницу, и мне попадается именно то, что нужно.

Ученые мне объяснили. Творчество, культура – это система. Если ты вошел в систему, то ты, в общем, уже знаешь, где чего лежит. Тебе уже не обязательно составлять полную опись и сверяться с каталогом. Ты – в системе, и твоя рука протянется туда, куда надо. Вот эта цельность, она меня очень занимает, потому что важна и в отношении и к жизни, и к природе. Мир на уровне экологического кризиса снова подошел чуть ли не к античному пониманию мира. Специализации зашли слишком далеко, - как метастазы. Есть нужда в цельном взгляде.

Мир, получается, тот же законченный текст. Даже если сотворенность мира является метафорой, все равно он целостный, вы за пределы шарика выйти не можете.

Гитлер, нехороший человек, запретил в свое время испытания ракет, потому что верил, что они могут повредить оболочку вокруг Земли. Всякий тиран имел свою космогонию. У Сталина был Мечников, Шмидт, Опарин, - сталинские фундаментальные теории сотворения мира. И у Гитлера были свои. То он верил, что Луна упадет на Землю, потому что евреи притягивают Луну, а арийцы отталкивают, и в этом их борьба и состоит. То верил, что вообще Земля заключена внутри хрустального купола. Совсем безумная теория, в которой, как ни странно, он был прав. Потому что потом натыкали озонных дыр, посмеиваясь над его темнотой.

То есть все представления имеют единую модельную окраску. Когда я писал заказанную мне к 100-летию Хрущева статью, я выяснил замечательную вещь. Среди множества его ошибок, за которые его проклинали и ненавидели, а некоторые так и до сих пор проклинают, особую ненависть вызывала, естественно, кукуруза. Но это, как говорится, заставь дурака Богу молиться, или, как у нас, генсеку. А на самом деле, благодаря этому маразму, мировая граница распространения кукурузы продвинулась на сто километров к северу. Сто километров – большая дистанция. Это уже, по Вернадскому, ноосферное действие. Мне это очень понравилось. То есть не мы сами делаем. Нами делается какая-то работа.

Не надо поражать выраженьем лица и прозы.

Вообще, что такое мысль и действие, как их понимали в экологически чистой античности? Я очень люблю историю, пересказанную мне Виктором Дольником, замечательным ученым-экологом, моим другом. Была такая первая реактивная вертушка, античная еще, которую рисовали в учебнике физики. Изобретателю ее очень хотелось попасть в платоновскую Академию, - среда интеллектуальная, высокий уровень. А туда демократично пускали каждого, но не любого принимали. И был примерно такой разговор. Пусть античники меня простят, потому что это будет пересказ пересказа пересказа, то есть отдельный рассказ. Они ему говорят: «Скажи, в чем твоя идея?» Он говорит: «Представьте объем, полностью замкнутый, но с одной стороны открытый, скажем, куб, но без одной стороны. Вы подаете туда какую-то энергию, силу, допустим, пар. Куда ему деться? Он отходит назад». Они говорят: «Молодец, гуляй». Ему показалось, что посещение мало что дало. Он поработал еще и принес вертушку. Ему говорят: «Что это у тебя такое?» – «А помните, я вам рассказывал? Если вот это подогреть, то пару некуда будет деться, и оно начнет вертеться». – «Но ты же в прошлый раз уже все это нам рассказал». Мол, что ерунду показывать? Ладно, гуляй. Но ему все мало казалось аплодисментов, и он эту штуку продал жрецам, - для чудесного отворения ворот храма. Они там снизу подогревали, и ворота открывались. Тогда ученые выгнали его из Академии: если хочешь делать дело, то Академия тут ни причем. Когда он объяснял им про силу, это была мысль, и ее было достаточно. В принципе, в русской литературе до сих пор есть этот элемент высокой теоретичности: продвинуться в мысли куда-то дальше. Не обязательно совпадая с реальностью.

Был такой поэт, очень знавший и любивший поэзию – Анатолий Передреев, у которого ощущение поэтической высоты драматично не совпадало с тем, что он мог сотворить в данную минуту. Хотя он и написал целый ряд замечательных стихотворений. Но все равно был разрыв. Есть люди, чувствующие так высоко, что для них это целое страдание: попробуй так напиши!

В общем, Передреев, как провинциал, написал про Москву такие строчки. «В этом городе, старом и новом, - имеется в виду, наверное, человек, приехавший в Москву, - татата-татата-татата. Нелегко поразить его словом, удивить выраженьем лица». Вот это «удивить выраженьем лица» мне особенно нравилось. Сразу видишь, что поэт это еще и маска. Так вот поразить словом – достаточно трудно. Но первое условие для этого – не надо стараться никого поразить. Иначе вообще ничего не происходит.

Но проза не менее сложная муза, чем поэзия. Про поэзию понятно, что настоящих больших поэтов мало, тем более, новых. Тут слишком много искусственной формы по сравнению с устной речью. Подчеркнут размер, рифма, которых на Западе, кстати, практически нет. А у нас есть, и поэзия становится немного уже китайской. И поэтов слишком много.

Так вот проза. У Мольера, кажется, сказано, что мы не знали, что говорим прозой. Но мы прозой не говорим. Мы говорим устной речью. Хотя природа литературы, конечно, в ней заложена. Это видно хотя бы в том, как ребенок начинает говорить. На своих детях я много раз это видел. Не знаю, насколько это в педагогической литературе отражено, но ребенок начинает о себе говорить в третьем лице. То есть в форме повествования. Сначала это приказы – «дай» и «на» – односложные слова, созвучные будущим ритмам, это лепет ритма. «Он опыт из лепета лепит, и лепет из опыта пьет».

Дальше развитие личности – проза. Переход на «я». Там масса корней нашего языка, жизни и коммуникаций, которые всерьез не рассматривались. Мы подслушиваем, подглядываем – формы сюжетной литературы, растворенные в жизненной практике.

Даже не зная ничего, что-то нужно знать все.

Мне близок крестьянский, ремесленный труд, в средневековом смысле: человек, живущий тем, что создает законченный продукт. Потому что для меня это тоже ремесло – сделать книжку, не чувствуя себя никому обязанным.

Не знаю, насколько это идет от предков. По материнской линии была интеллигенция. То есть священники, которые потом становились разночинцами, получали образование, выходили в интеллигенцию, в дворяне. Это мамина линия. А по отцу, думаю, была предпринимательская линия. В какой она степени восходит к крестьянской линии – не знаю. За прадедом Иваном Яковлевичем все обрывается. Но ведь был какой-то Яков. А кто он, уже не знаю. А Иван Яковлевич был прогоревшим предпринимателем. По каким-то смутным преданиям прогулял свой лесосплав. Кто такой владелец лесосплава – мне сейчас не ясно, но, видимо, был некий достаток. Потом он натурализовался в Череповце. Его сын, мой дед, переехал в Петербург. И тоже сделал там деловую карьеру, потому что в 1915 году получил звание почетного гражданина. Смутно представляю, что, видимо, он чем-то заправлял в промышленности. Если бы не кем-то оброненные фразы, застрявшие в моей детской памяти, вокруг которых я могу сейчас фантазировать, ничего бы не осталось.

То, что дед был почетным гражданином, подтвердилось архивными материалами. Я думал, не миф ли это? Но какие-то мои знакомые, связанные с архивами, проверили и сказали, что факт. Наверное, шинели хорошо шил в мануфактуре, переоборудовал производство на войну, раз дали звание в 1915 году. Может такое быть? Вполне.

А мать таким уже апломбом обладала со своей, интеллигентской, стороны, что заставила отца получить высшее образование. До сих пор этот апломб и в меня угнездился. То, что все должны получить высшее образование передается эстафетой. Все трое моих старших детей получили высшее образование. Младший еще учится в школе. Плюс трое маленьких внуков.

Высшее образование может быть достаточно формальным. К полученной специальности можно не вернуться. Но само образование – вещь необходимая. Хоть в какой-то области в определенный момент ты должен знать – всё. Потому что это, как система, будет приложимо ко всему остальному.

То, что я закончил Горный институт, было, конечно, насилием. Я сделал это ради мамы, потому что она бы не пережила. Меня выгоняли из института, я был плохой студент, очень плохой инженер, - уже в институте занялся литературой. Но формально я его закончил, и диплом получил, и немного работал, и очень это хорошо. Я доволен, что это было.

Потом я нахватал высших образований – по халяве. Например, Высшие сценарные курсы. Нам взяли и показали все кино, которое к тому времени было. В 70-е годы ему еще не было ста лет. Все, чего народ не смотрел, нам показали персонально. В том числе, трофейные, ворованные копии. И я стал в курсе сегодняшнего дня. Увидеть – это ведь не то же, что книжки читать. Сел в зал да и поплевывай. Однако, опять же, получил образование, - увидел всё.

Я думаю, что мастера этим и отличаются. Кто-то знает все про дерево. Я уверен, что человек, сделавший этот стол, который стоит до сих пор, - человек образованный. И чем он мыслит, - деревом, скальпелем, пером или топором, неважно. Он – мыслит. Работа – работает. И если человек работает, в нем нет раба. Странная вещь. А если служит, в нем есть раб.

Литература это тоже промысел. Для меня это была форма свободы, которую я искал. Предпринимательство, которое не приносит дохода, но ты сам в нем ставишь себе задачу, сам создаешь проект, сам его воплощаешь, сам за него отвечаешь. Потом сам продаешь. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать» - по-пушкински точно.

В свое время, когда я сочинял «Колесо», я, учитывая свой опыт, написал, что мир спортсменов делится на две разные породы людей: рекордсменов и чемпионов. Хотя в звездном случае одно с другим может объединиться, но, в принципе, это два разных типа. И два вида спорта меня гипнотизировали всегда: штанга и прыжки в высоту. Я думал, что же гипнотизирует? Оказалось, горизонтальная линия, поднятая над силой тяготения. В одном случае, это что-то легкое, в другом – тяжелое. Но там и там установлен уровень. В одном случае, человек его перепрыгивает, в другом – поднимает. И есть человек, который поднимает на полкило больше или прыгает на сантиметр выше. Казалось бы, что такого? Но я беседовал с разными спортсменами, которым часто отказывают в далеком уме. Уверяю, что это прежде всего духовная победа. Такой человек простым не бывает. Он может выглядеть как угодно неотесанным и не уметь ничего выразить, но он знает нечто о том, как превзойти то, что другие не превосходили. Наверное, ученый своей интуицией делает то же. Но, если он не сделает, то сделает другой. Это тоже правда.

Недавно я прочел статью Сойфера о его реакции на новые ограничения в нашей науке на общение с иностранцами и публикации за рубежом. Он там перечисляет, сколько приоритетов было потеряно из-за секретности. Это к слову. Замыслы в литературе это тоже штучная вещь. Трудно себе представить, что мог быть не написан Робинзон, Дон Кихот или Гулливер. Это – замыслы, посетившие людей, способных их выполнить. Потому что это открытия моделей такого рода, без которых не существует человечество. Человек на необитаемом острове. Человек - лилипут среди великанов и великан среди лилипутов. Или Дон Кихот. Как говорил Достоевский, соотношение Дон Кихота и Сансо Пансы – самое чистое, природное и основное, какое только может быть. И оно может быть изуродовано, если Санчо Панса оказывается не в своей роли. Это - определение размеров европейской цивилизации. Если ты знаешь их, то ты знаешь и все остальное.

 

Записал Игорь ШЕВЕЛЕВ.

 

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи