КРАСОТУ СПАСЕТ ИНФАНТЕ. ДАРОМ

 Инфанте говорит Церетели

ИГОРЬ ШЕВЕЛЕВ

 

Испанец по отцу, из донских казаков по материнской линии, художник-концептуалист Франциско ИНФАНТЕ первым в России стал делать перформансы и первым понял, что такое артефакт, но так и не понял, что такое арт-рынок.

 

— В СССР ваши работы были нарасхват у западных дипломатов и подпольных коллекционеров, а сегодня вы участник арт-рынка. Недавно закончился фестиваль современного искусства Frieze в Лондоне, ваши работы там были?

 

— Боюсь, что меня арт-рынок обходит стороной, а я не знаю, куда идти, чтобы на него наткнуться. Был аукцион Sotheby’s в начале лета, где какие-то мои работы продавались за большие деньги, но эти вещи принадлежали кому-то другому, а не мне. Есть справочники, где указаны цены на работы художников, но откуда они берутся, что отражают, я не знаю. Сам я ничего не продаю. Я художник, который время от времени устраивает выставки, подобные этой (в Московском музее современного искусства в Ермолаевском переулке до 6 ноября продлится выставка «Артефакты» — совместное творчество мужа и жены — Франциско Инфанте и Нонны Горюновой. — «Профиль»).

 

— Выставка просто грандиозная.

 

— Вы так думаете? Скажем так, она репрезентативна. Возможно, была бы лучше в качественном отношении, если бы музеи и частные собрания дали хранящиеся у них работы. Музей современного искусства обращался с запросами в Третьяковку, в другие музеи и частные коллекции, но никто не дал.

 

— Франциско, вы наверняка устали отвечать на вопрос по поводу необычного имени, но все же и я рискну спросить.

 

— Все оттого, что я наполовину испанец. Мой отец Франциско Инфанте-Арана — республиканец, эмигрировавший в Россию в конце 30-х годов, мать Вера Ильинична Лобанова — из рода донских казаков. Познакомились родители в Ростове-на-Дону, где жила мама. Кстати, мама была первой русской женщиной в СССР, вышедшей замуж за испанца. Их романтическое счастье длилось недолго: с гражданской войны в Испании отец приехал с больным сердцем. Его там расстреливали, но он успел за мгновение до выстрелов упасть в яму, где и пролежал, заваленный трупами, до ночи. А потом бежал. Впрочем, прожил он после этого недолго: умер в конце 1945-го в возрасте 35 лет, а мне было всего полтора года.

 

— Со смертью отца ваша связь с Испанией прервалась?

 

— В общем, нет. Пару лет назад я даже пообщался с наследником испанского престола принцем Астурийским Фелипе, нас познакомили на выставке современного искусства в Новом Манеже. Он пообещал встретить нас в Испании лично и показать такие места, которые знает только он и никто другой. Но обещания своего пока не выполнил. Я решил, поскольку возможны два варианта: либо короли лгут, что-то предлагая, либо точно все выполняют, что у наследника все впереди. И есть шанс, что, став королем, он сдержит слово.

 

— Как вы стали художником и почему таким необычным даже для советского андерграунда?

 

— Меня шестиклассником за руку отвела мама в художественную школу при Суриковском институте. Это и определило всю мою дальнейшую жизнь. То, что я видел через дорогу от школы — в Третьяковской галерее, — и было для меня искусством: Левитан, Суриков, Серов и так далее. Но я также отлично понимал, что это делали они, а не я. Как бы хорошо я ни учился, как бы ни овладел ремеслом реалистической живописи и рисунка, сам к этому отношения не имею. И вот, в предпоследнем классе художественной школы, вдруг остро пережил поразившее меня ощущение бесконечности мира. Я не смог отмахнуться, должен был как-то преодолеть эту проблему. А поскольку учился рисованию, то начал выводить карандашом бесконечное число квадратов, треугольников. Как ни странно, именно этот момент, а не рисование натурщиков, пейзажей и натюрмортов, считаю рождением в себе художника. Чудовищную бесконечность мира можно было преодолеть только какой-то организацией, структурированием этой бесконечности.

 

— Это было начало 60-х?

 

— Да, примерно 1961 год, а уже в 1962-м я начал профессионально заниматься геометрическим искусством, потом оно перешло в кинетическое… Конечно, поддержку искать было негде. По просьбе мамы я поступил в Строгановку на отделение монументальной живописи, окончил три курса и — ушел. Уже тогда занимался тем, что нравилось. Еще обучаясь в школе, ходил в Библиотеку иностранной литературы и там смотрел французские, польские журналы и в каком-то из журналов увидел репродукцию с Ханса Хартунга. То, что было там изображено, мне не было близко, но я понял одно: если это — искусство, тогда и то, чем я занимаюсь, скрывая от всех и пытаясь разобраться с окружающей меня бесконечностью, тоже может быть искусством! Я почувствовал себя художником. Произошло включение в собственное, уготованное мне русло.

 

— Тогда же вы, наверное, приобрели известность как художник-нонконформист, ваши работы стали покупать?

 

— Да нет, то, что я вписался в движение нонконформизма, получилось случайно, а не потому, что я так себя манифестировал… Меня волновали только собственные проблемы. То же и с покупкой моих работ. Никто их не покупал. Это было абсолютно никому не нужно, кроме меня самого. Я просто дарил. Были знакомые. Слухи распространялись, приходили какие-то иностранцы. Я работы свои дарил пачками, и это было для меня спасением. У меня ведь ничего не было, только то, что я делал. А всегда хотелось что-то подарить, оставить о себе память. Вот я и делал это. В результате многое оказалось за границей.

 

— Кто, на ваш взгляд, сегодня возглавляет актуальное искусство? Может, Кабаков?

 

— Считаете, что он его возглавляет? Или как это происходит? Вы думаете, что его кто-то может возглавлять? Недавно по телевидению показали диалог Томаса Кренца из Музея Гуггенхайма и директора Эрмитажа Михаила Пиотровского о современном искусстве. Пиотровский сказал: «Да, мы очень хотели бы иметь Кабакова». Прозвучала лишь одна эта фамилия. Я считаю, что Илья Кабаков — значительная фигура, но он не единственный. Есть другие значительные художники, которые тоже работают. Лишь время покажет, кто есть кто. Кабаков — молодец, в том смысле, что сам явился кузнецом собственного счастья, провернув свою стратегию (поговаривают, что распиаренный за границей и чрезмерно активный Кабаков выжил с западного арт-рынка тех художников, кто мог составить ему конкуренцию. — «Профиль»). А вообще хорошо, что хоть Кабакова знают.

 

— В свое время именно вы находились на вершине актуального искусства.

 

— Знаете, сам я это осознал уже постфактум, когда мне сказали. Я ведь не знал, кто я такой. Но раз постфактум — значит, уже прошло. А жить надо актуальной жизнью, сегодня. И опять не знаешь, ты такой или сякой. Я до сих пор, как в молодости, пребываю в ситуации неопределенности, жутких сомнений и даже думаю, что это нормально для живого человека. Главное — не поддаться искушению нечто возомнить о себе. Я знаю таких художников, которые уже все «поняли» и мнят что-то высокое. Вот и думаешь о них: куда-то не туда эти бедолаги пошли. Я считаю, что самое важное — избегать подобных искушений.

 

— Есть ощущение перспективы или наоборот, что потолок достигнут?

 

— У меня не было ощущения помех даже тогда, когда я жил при советской власти. Хотя физически, реально и как угодно оно было, но, если честно, мне не мешало. Я жил и живу вне ценностей, навязываемых властью или, как сейчас, рынком. Возможно ли это? Если да, то я очень счастлив, значит, мне удалось достичь того, что я есть на самом деле. Я плевал на все идеологии, потому что они — внешнее проявление, которое агрессивно ко мне как к индивиду, как к человеку субъективному. В искусстве нельзя быть начальником: ведь я никого не могу проэксплуатировать своим искусством. А смешивать жизнь с искусством не намерен, как не намерен был и при советской власти. Поэтому мое искусство стояло особняком, и как к нему относиться, не знали даже эти самые министры. Вроде ничего плохого, ну стоит в траве треугольник. А с другой стороны— не соцреализм.

 

— На Западе вы с самого начала были известны больше, чем здесь?

 

— Да, в 60-е годы я только там и был известен, были даже венецианские биеннале, где участвовали мои работы. Потом перешло сюда. Трудно было даже представить, что здесь это кому-нибудь когда-нибудь станет интересно и будет восприниматься всерьез. Всегда было ощущение, что никому никогда не будет нужно. Ситуация была такая: вроде за искусство уже не сажали, но выставки были «закрытого типа», только для профессионалов. В ЦДРИ или в Доме ученых, в разных институтах, в Черноголовке, в Красной Пахре. Я вспоминаю сейчас то время — было трудно, но интересно.


   — А сейчас?


   — Сейчас тоже хорошо. Примерно с 1989 года езжу за границу, половину времени провожу там, половину — здесь. Иногда соглашаюсь на галерейные выставки, но в основном откликаюсь на приглашения музейные или муниципальные. В первые годы перестройки, как почти все русские художники, обжегся на приглашениях галерей. Тогда у всех практически или работы пропадали там, или денег не давали за проданные картины. Впрочем, за границей хорошо работать, потому что всякий раз приезжаешь в новую страну, на новое место, получаешь неожиданные впечатления, и это здорово мобилизует на достижение результата.


   — С чьим вы сравнили бы свой путь в искусстве, кто вам близок?


   — Если по аналогии, то это путь Малевича. Я вижу в нем для себя приемлемый и удивительный знак. Малевич был фантастически одарен темпераментом движения. Он постоянно менял форму, развивался, не стоял на месте. У него был интересный период импрессионизма, потом кубофутуризм, потом сезаннизм — можно было остановиться, уже оставшись в истории живописи. Но он продолжал двигаться в сторону супрематизма, который и стал его вершиной. А потом опять странный поворот к реалистическим, раскрашенным фигурам. В 1968 году я сделал такую серию «Супрематические игры». Разложил на снегу фигуры Малевича. И фотографировал. Это и считаю своими первыми артефактами. Тогда никто этим не занимался и даже таких слов, как «инсталляция», не было. Я это называл — «спонтанные игры на природе». Потом выяснилось, что мы с женой были первыми, кто делал перформансы в России.

 

— Но иные ваши коллеги, выйдя из-под спуда советской идеологии, «сломались» на деньгах и жажде успеха на арт-рынке.

 

— Ну да, променяли шило социальной зависимости на мыло зависимости денежной. Сломались те, кто соблазнился. Ведь по отношению к деньгам можно занять ту же позицию, что была по отношению к идеологии. Обе зависимости гнут человека, и он либо начинает служить им и лизать задницу, либо уходит в диссиденты. Мне, честно говоря, не близко ни то, ни другое. Спасает красота, нежность, какая-то лирика. Красота спасет мир.

 

– Да, а Всеволод Некрасов писал: «Красота спасет мир. А красоту спасет Инфанте».

 

— Помните эти стихи? Там была еще третья строчка: «А Инфанте спасет Раппапорт».

 

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Дневник похождений