Игорь Шевелев
Свидетель по делу
Художник Павел Шевелев: «Когда Ходорковский смотрел на свою жену, я отворачивался».
- Как началась серия «рисунков по делу»?
- Был звонок отца, который сказал мне, что, оказывается, никто не ходит на суд, и мама Ходорковского говорит, что «Миша волнуется, что о нем все забыли». Оказалось, что есть сайт пресс-центра Ходорковского, где нарисовано, как пройти к залу суда. Я пришел туда и, действительно, оказалось, что там почти никого нет. Я был страшно впечатлен увиденным. До такой степени, что, когда пришел домой, немедленно выпил и пересказал в лицах всем, кто оказался в это время на кухне, то, что увидел и свое потрясение этим.
- А что именно потрясло?
- Вся ситуация. Как потрясает, что под уличным асфальтом, по которому мы все ходим, лежат горы трупов, так и тут. Зима, прохожие, машины едут, а тут входишь в здание, и тебя встречает настоящий феэсбешник. Настоящими феэсбешными глазами он смотрит тебе в глаза, спрашивает, зачем пришел. Ты что-то говоришь. Он пропускает тебя, и ты вдруг оказываешься в маленьком помещении, где за решеткой сидят интеллигентные люди. Где 15 еврейских адвокатов сидят, поправляя очки, за школьными партами. Где на возвышении сидят три судьи. Напротив них сидят прокуроры, один из которых с лицом андроида, а другой с глазами троечника. Сидят еще человек шесть зрителей. И сидит еще один подсудимый и странного вида адвокаты с ним.
- Адвокаты Крайнова отличаются от адвокатов Ходорковского и Лебедева?
- Очень сильно. Если у последних с иголочки одетые адвокаты с определенной постановкой головы, с определенным умением себя держать, то адвокаты Крайнова – люди с ежиком на голове, в не очень элегантных пиджаках, которые за четыре месяца повторяли все время лишь одну фразу: «На усмотрение судьи». Это люди, у которых вид, что все заранее договорено. Любой вопрос – «на усмотрение судьи». Жаль, что я не нарисовал, как они сидят втроем. Притом, что Крайнов замечательно выступил. В том смысле, что он, как генеральный директор, ничего не решал, только ставил подписи там, где ему говорили. Совершенно нормальный человек похожий на меня. А у его адвокатов в столе бутылка кока-колы, шоколадка и какой-то журнал типа «Плейбоя».
- А у других, что было?
- У Ходорковского бутылка воды. Очень часто они что-то писали в тетради. Только через пару месяцев я понял, что они не всегда писали то, что относится к ходу дела. Лебедев рисовал иногда квадратики, Ходорковский – кружочки, пузыри. Это такой момент медитации, поскольку они сидят месяцами с 10 утра до 6 вечера. Ничего нельзя делать. На довольно жесткой доске, на которую они подкладывают шапки, куртки. Делать особо нечего, что утомительно. Все однотипно, ничего не происходит, солнца нет. Все на них все время смотрят. Хотя при этом Лебедев следил за каждым словом прокурора или, точнее, человека, похожего на прокурора, в котором он явно видел будущего обвиняемого.
- Именно Лебедев?
- Лебедев – это человек, который постоянно борется. Я хочу подчеркнуть, что у меня максимальное уважение вызывает позиция человека, который в ситуации, в которую он попал, ведет себя как достойный во всех смыслах и свободный человек. Это же относится к Ходорковскому, но Ходорковский держит лицо и как бы старается дать всем шанс себя проявить. Не высказываясь и не комментируя то, что происходит. Лебедев же комментирует, делая это хорошим русским языком. Кстати, это еще одна тема – про русский язык на суде.
- Каким было первое ощущение от всего?
- Все было видно с первого раза. И то, как говорит прокурор, опершись на стол и не глядя никому в глаза. Как говорит Лебедев. Как говорят судьи. Как сидят прокуроры. Сильное первое впечатление произвели охранники, - их недоношенность, формы черепов, шрамов на голове. Слушая, как они переговариваются между собой, я вспомнил детский сад. Тот мат на уровне нежного детского слова, которое мы произносили при переходе из младшей группы детского сада в среднюю. Через полгода они мне стали как родные, поэтому сложно было представить, как они пытают и убивают. Наверное, так же просто, поскольку это работа, которая у каждого своя.
- Помню, как в тот же вечер, позвонив, ты сказал, что впервые рад, что живешь здесь, и никуда не уехал…
- Я ничего такого не помню, наверное, сказал, выпив. Но ощущение подлинной жизни да, было. Начать с того, что я никогда не смог бы иначе увидеть этих людей. Начиная с прокурора, с милиционера, которого всегда стараюсь обойти стороной, или, если это гаишник, быстро дать деньги и уехать. И кончая судьями и лучшими топ-менеджерами страны, с которыми вряд ли где-либо мог столкнуться, а тут они часами сидели, позируя мне. Включая выдающихся адвокатов. Свою сестру, которая учится в юридической академии, я раз двадцать призывал сходить на процесс, и, когда она, наконец, пришла, она была поражена: «Неужели все это на самом деле? Я думала, что Падва это вроде Плевако, какой-то миф. Все его ищут, а он вот». А ощущения причастности к процессам, о которых читал, не было. Процессы XIX века – древность. У меня в голове только 1937 год и Мейерхольд, корчащийся на кафельном полу. Или шарфиком и по почкам. А тут все мягко. С ними, я думаю, обращаются нормально.
- А ощущения «процесса века» не было?
- Нет, конечно, осознаешь, что это историческое событие. Что для страны это какой-нибудь десятый перелом за последние пятнадцать лет. Но это было ясно и до того, как я туда попал. И автозаправочные станции ЮКОСа воспринимались как противотанковые ежи, которые обходят немцы, выскакивая на шоссе к Москве.
- А визуальное ощущение этой истории?
- Было ощущение еврейской темы, которая мне интересна, и которую я тут увидел. Многогранная еврейская тема, которая, как я пытаюсь сформулировать для себя, является определяющей для нашей цивилизации. Ну, и, соответственно, история ФСБ, феэсбешная Россия-3.
- Именно визуальная история?
- Да, я, к сожалению, только визуально и могу все воспринимать. Если переходить к теме языка, то я с уроков в школе подозревал, что есть два языка. То есть мой язык и язык людей, которых я вообще не могу понять. Здесь я это ощутил с удесятеренной силой. Когда говорит прокурор, это вообще не русский язык. Это набор интонаций, которым, видимо, учат там, откуда он пришел. Если бы этот человек не являлся в данной ситуации ключевым, то ничего, кроме смеха и ощущения жуткого неудобства, он вызвать не мог. Такое чувство мучительного стыда я испытывал в 90-е годы, когда включал телевизор и видел там Ельцина. Тут чувство было другое, но ужас тот же.
- Ты точно сказал: набор не слов, а интонаций.
- Да, набор штампов и, как писал Шаламов, истерика, набирающая градус. Притом, что человек, брызжущий словами «банда», «обворовали страну», не смотрит в лицо. Слова я даже не могу передать, у меня нет слуха на них. Потом русский язык судьи, которая зачитывает за час сто, двести, триста страниц. Она быстро-быстро читает что-то.
- Невнятной скороговоркой?
- Это больше, чем невнятная скороговорка. Если это передавать графически, то, видимо, невероятным наслоением букв. Был русский язык адвокатов. Я обычно рисовал и не следил за деталями, но, когда они говорили, даже мне было понятно. Когда говорил Ривкин, когда говорил Краснов, когда была перепалка между адвокатами и прокурором, было замечательно слушать, как они говорят. Это была настоящая словесная дуэль, настоящий язык, было понятно, что они опровергают, что хотят сказать. Они говорили конкретно, в отличие от прокурора, который голословно высказывая обвиняющие слова, тут же говорил, что именно они доказывают вину подсудимых. Не приводя фактов. Таким же, как адвокаты, чистым русским языком говорил Лебедев. Кроме того, что он замечательный человек, видно, что он профессионал, экономист. Он внятно излагает, за всем следит.
- А Ходорковский как говорил?
- Ходорковский говорил мало, но он говорил смачно, и хотелось, чтобы он говорил еще. Он говорил абсолютно нормально. Но, как он сам сказал, «я не злоупотребляю своим правом на выступление». Он говорил в ответственные моменты, говорил абсолютно понятно и по делу.
- То есть знал, как и что делает?
- Не знаю, не уверен. Всю первую половину процесса, что я ходил туда, у меня было ощущение, что они используют тонкую шпагу против лома в соединении с каменной стеной. Зачем приводить доказательства, если все документы вообще не приобщаются судьей к делу? Потом я понимаю, что защищаться надо, что будет следующий суд, что все останется в документах. Но вначале было ощущение, что надо, наверное, какими-то другими средствами бороться. С другой стороны, думаешь: а какими? На этом движение мысли заканчивается. Дальше только Нюрнбергский процесс, который, как кто-то сказал, всегда опаздывает.
- Ты понял что-то новое об этой жизни?
- Жаль, что я невнимательно слушал, потому что тут была вся история 90-х годов. Ходорковский и Лебедев буквально по пунктам рассказывали, как они все организовывали, как просчитывались многоходовые комбинации. Было ощущение, что это какая-то тонкая шахматная игра, которую они досконально продумывали. Прокурора же единственно, что занимало это, сколько денег адвокаты заплатили экспертам, каким образом передавались деньги, в какой комнате, кто при этом присутствовал и так далее. Я не знаю, как было в 37-м году, верили тогда прокуроры в то, что они делают. Но эти откровенно притворялись и просто тянули время.
- А как тебе работалось?
- Это ужасно, но работалось прекрасно. Со стороны суда мне не было никаких препятствий. Сначала я ходил туда с маленьким блокнотом. Потом я увеличил его до листа А4. Потом лист вырос до А3. Потом вырос до альбома большего, чем А3. Я приносил большие листы. Я приносил тушь. Я работал акварелью. Приносил с собой воду. Работал в плейере. Так как все это было постепенно, то ко мне все привыкли. За все время была единственная просьба: чтобы я не рисовал охрану похоже.
- Это кто просил?
- Когда охранники еще были колоритными, - потом их заменили, - с вогнутыми черепами, с большими животами, то один из охранников мне сказал: «Ты меня не рисуй». – «С какой стати? Вы работаете, я работаю». Было сказано типа того, что мы тогда с тобой поговорим другими методами. Я задумался. Подошел к феэсбешнику и спросил, имею ли я право рисовать все или нет? Тот сказал: «Можно все, только вот ребят не рисуй похожими». А я вообще похоже не рисую.
- А не обижались те, кого ты рисовал, что, наоборот, не похоже?
- Нет, все смотрели, заглядывали. В процессе, где все сидят часами, и ничего не происходит или происходит очень редко, естественно, это было какое-то развлечение. Все следили за тем, что я рисую. Я рисую быстро, причем, люди не ожидали того, что появляется. У людей есть стереотип, что надо рисовать, а, когда охотишься за впечатлением, то интересной может быть какая-нибудь розетка или задница. И все следили за этим.
- И Ходорковский с Лебедевым?
- Им, как я понимаю, не было видно. Так же, как судьям и прокуратуре, но те держали лицо. Адвокаты посматривали. Через пару месяцев Ходорковский и Лебедев показали знаками, что тоже хотят посмотреть.
- А ты с ними входил в визуальный контакт, здоровался?
- Сначала я смущался, кланялся, подавал им знаки: мол, держитесь, все благородные люди на вашей стороне, пытался что-то шептать. Они, конечно, этого не слышали, вели себя нейтрально. Когда я кивал, кивали. Когда не кивали, я задумывался, что это значит? В общем, у меня шла сложная внутренняя жизнь. Постепенно я решил просто входить, кивать, рисовать, кивать, уходить. Меня им никто не представлял. Вдруг Лебедев попросил показать, что я нарисовал. Ему особенно все интересно. Я думаю, поскольку он болеет, то хочет жизнь прожить полностью. Я показал рисунок. Они не ожидали это увидеть. «А это кто? А кто это? А это? Ну-у, вообще…» До конца так и не поняли, что это такое. Лебедев периодически просил показать.
- А подарить не просили рисунки?
- Какой-то рисунок я Лебедеву подарил, который он просил. Так же, как мама Ходорковского попросила в первый день нарисовать пузатого охранника, и тоже взяли рисунок.
- А портрет сына не просили? И чтоб было похоже?
- Нет, не просили. В какой-то момент все начали просить нарисовать то одно, то другое. И у меня появилась неприятная мысль, что если дарить одному, то надо дарить всем остальным, а это моя работа. И вообще я свои рисунки никому не дарю.
- А что значит, что они не могли понять эти рисунки?
- Во-первых, это были незаконченные рисунки, наброски. Во-вторых, у людей все-таки другое образование. Сомневаюсь, чтобы они часто ходили в музеи. Это люди, которые занимались высшей математикой экономики, поднимали рухнувшие отрасли, просчитывали ситуации. В-третьих, я не знаю, может, у меня рисунки не получались. В какой-то момент Ходорковский увидел чью-то нарисованную попу и сказал: «А, понимаю, это юмор». Думаю, что вопрос, что это такое, возникал у многих.
- А у тебя?
- И у меня тоже. Свое присутствие там мне надо доказать удачными картинками. Чтобы то, что я нарисовал, действительно, передавало архетипические моменты трагического процесса, свидетелями которого мы являемся.
- А как возникла идея выставки?
- Рисуя, я постепенно увеличивал формат. Довольно скоро, когда я еще рисовал на небольших листочках, я показал их в галерее «Ковчег», с которой сотрудничаю. Спросил, не будет ли это когда-нибудь интересно. Думая услышать, что через год или два это можно будет показать. И очень удивился, когда они позвонили мне на следующий день, предложив сделать выставку в мае. Мы договорились о серии рисунков.
- Идея целого возникла после их предложения?
- Что значит – целого? Я воспринимаю каждый рисунок как отдельную и самодостаточную вещь. Которая потом может встроиться в целое и быть показана в ряду. Но в идеале, - не говорю, что я его достиг, но каждая картинка должна, оставшись одна, рассказать обо всем.
- На выставке, где рисунки будут сцеплены друг с другом, о чем они расскажут?
- Идея просто: люди на протяжении долгого времени не сходят с места. Подсудимые всегда сидят в одном месте. Адвокаты всегда в другом. Прокуратура, зрители, судьи, - все сидят на своих местах. Все это происходит в помещении, где еще есть охрана и зрители. Из этого всего складывается выставка и альбом. Есть здание, есть комната, есть персонажи. К сожалению, нет конца истории, чтобы понять, про что рассказ, насколько он трагичный или оптимистический.
- То есть картинки все вместе выстроят трехмерное пространство?
- Нет, я не настолько далеко просчитывал. Я хочу передать свою эмоцию по поводу того, что я там увидел, и передать ее максимально остро, точно и неожиданно. Передать удивление, передать чувство страха.
- Какие перед тобой стояли образцы – рисунки Домье или американцев из зала суда?
- Американцы мне совсем не интересны. А Домье висел как дамоклов меч. Он создал те самые архетипы судей и процесса, о которых я вспоминаю, когда говорят «суд» или «адвокат». Несмотря на то, что прошло столько времени.
- В эти месяцы его не смотрел?
- Да это не нужно, это и так в голове. Это как спросить пушкиниста, часто ли он перечитывает Пушкина.
- А Хогарта?
- Про Хогарта я вообще не знал, что он рисовал на суде. Но это английский суд, парики, несерьезно. Здесь лысины и чубы, совсем не та традиция. На самом деле, кроме Домье и Гаварни, в мировом искусстве есть целая традиция рисования в суде. В альбоме, который должен выйти к выставке, хотели сделать искусствоведческое исследование на эту тему. Но мы теперь о ней не узнаем, поскольку девушки из пресс-центра Ходорковского денег на это не дали, и статья написана не будет.
- О деньгах мы еще поговорим, а сейчас хотел бы услышать еще о твоих впечатлениях от участников процесса?
- К кому я не привык, так это к прокуратуре. Я привык к охранникам, которых постепенно воспринимал как родных. Даже в судьях, казалось, было что-то человеческое, когда они по-доброму смотрели на человека, который, рыдая, рассказывал, как они голодали, пока к ним не пришел Ходорковский. В то время как прокурор демонстративно покачивался на стуле, посмеиваясь, мол, мы-то знаем…
- Как «шутил» бы президент: если бы мне столько заплатили, я бы тоже рыдал?
- Именно эти слова и были сказаны. Или, пролистывая за пять минут том показаний эксперта толщиной в десять сантиметров, они смотрели только, правильно ли сшит том и сколько адвокатская группа заплатила специалисту за ту или иную работу. И, естественно, была реплика: ну, конечно, заплати мне столько, и я бы тоже так написал. Такие переговоры полушепотом между прокурорами.
- А как ты их слышал?
- Если Лебедев и Ходорковский не выходили в перерыве курить, - а перерыв был пять минут, - то я мог встать и рисовать с разных точек. Поскольку не был пресечен, то мог стоять рядом с прокурором и случайно слышать какие-то обрывки фраз.
- А как они все на тебя реагировали?
- В общем, доброжелательно. Сначала охрана была совсем деградированная. Потом появились нормальные ребята, склонные ко сну, а не к тому, чтобы загораживать подсудимых от родителей. Потом, правда, другая охрана загораживала Ходорковского от адвокатов, притом, что они должны как-то общаться по ходу суда.
- Не было ощущения, что ты раздражаешь?
- Нет, я никого не раздражал. Я стал своим. Кроме охранников, которые засыпали или были недовольны своим внешним видом, когда я их рисовал, никто против не высказывался. Прокурор вел себя достойно и в мою сторону не смотрел. Когда он кривился в очередной раз, но при этом замечал, что я на него смотрю, лицо его менялось на каменную маску. Ходорковский, как я заметил, тоже себя блюдет в иконографическом смысле. Если засмеялся, то закрывает лицо рукой, чтобы никто не видел. Может, это от застенчивости. Но я думаю, что он, как человек, который думает стать политиком, выстраивает свою иконографию.
- Имидж?
- Нет, именно иконографию, чтобы никто не видел, как он зевнул или поморщился, или засмеялся. Если у него на лице отображается излишняя задумчивость или мимический жест, то, когда на него смотрят, он его стирает, чтобы быть с нейтральным лицом. Когда у меня уже голова трещит, а прокурор еще два часа зачитывает какие-то документы, то я поднимал руку, и судьи меня отпускали.
- Как в школе?
- Да, кстати, атмосфера была советской школы. Можно поднять руку и без слов показать на дверь. Главная судья, если не против, кивает. Если она не смотрит в твою сторону, то другая судья к ней наклоняется и шепчет: «Художник хочет уйти». Та говорит: «пожалуйста».
- У тебя было ощущение, что ты уникальный свидетель, притом, что фотографировать нельзя?
- Конечно, там время от времени сидели журналисты. Каждый день никто не приходил. К тому же у них свои штампы видения. Мои психопатические интересы вряд ли были еще у кого-то. Не думаю, что они воспринимали еврейскую тему. Когда ко мне подходили какие-то девушки из «Менатепа», спрашивая, что я думаю о происходящем, я высказывался в том духе, что надо было в свое время запретить еврейскую эмиграцию, и тогда народу сейчас в зале было бы больше, и страна была бы другая. Или то, на каком чистом русском языке говорили адвокаты. Я сейчас читаю Лидию Гинзбург, где она пишет, что «сейчас только Тынянов и Эйхенбаум говорят на настоящем русском языке». То же здесь. Причем, они не показывают своего еврейства. Когда ко мне подошел Падва и увидел нарисованную голову адвоката Шмидта, он спросил: «Что это такое?» Я ответил: «Аидише копф». Брошенный им на долю секунды взгляд не помешал недрогнувшему движению мимо.
- Что казалось наиболее интересным?
- Наиболее интересным казалось то, что в Москве 50 тысяч художников, и ни одному не пришло в голову прийти рисовать этот процесс. И еще есть восемь миллионов людей, и никому не приходит в голову зайти сюда.
- Ты говорил как-то о большом впечатлении от сортира в Мещанском суде.
- Да, сортир после «российского евроремонта» 1998, примерно, года. Пластиковые стены под мрамор, навесные потолки из квадратного пенопласта. Все обито пластмассой, новые писсуары. Но при этом от уровня груди до пола все засрано. Не буквально, но такое физиологическое ощущение, что именно так. Писсуары, которые не на уровне пояса, а уходят вниз до пола, всегда заполнены, и поэтому все стекает через край. В кабинку я старался не заходить. Обычная вокзальная кабинка, только еще газеты не закрывают экскременты во много слоев. В туалете я старался смотреть вверх. Мне больше всего нравился снятый один из квадратов потолка, откуда торчат несколько пустых бутылок из-под водки. Чьих, думал я, - охраны, подсудимых? Когда я делился с людьми темой туалета, то мне рассказали, что есть еще, оказывается, Басманный суд, где одна туалетная комната на мужчин и на женщин, и как туда стояла очередь из американских адвокатов, во главе с адвокатом Робертом Амстердамом.
- Ты сказал о сильном впечатлении от тех, кто не пришел, а от тех, кто был?
- Сильное впечатление, когда ведут в наручниках Лебедева и Ходорковского. Сильное впечатление, как они смотрят на своих близких. Ходорковский – на маму с папой, - улыбаясь и поддерживая их. На жену, - каким-то особенным взглядом. Когда брат Лебедева как-то сидел с женой Ходорковского за мной, то он сказал мне: «Нарисуй лучше, как Ходорковский смотрит на жену». Я ответил: «Я обычно в этот момент отворачиваюсь». Настолько нежный взгляд. И, соответственно, как Лебедев смотрит на своих родных. Притом что я обычно представляю себя на их месте, и как бы я, по меньшей мере, кричал и бился в истерике. Но постепенно все эти ощущения накапливаются и становятся нормой, поскольку все это происходит каждый день в течение многих месяцев.
- Все-таки интеллигенция иногда приходила?
- Да, видел Шендеровича, как он заглядывал, что читает Ходорковский. Был Иртеньев с Аллой Боссарт. Я сидел сзади и слышал их вздохи по поводу увиденного. Была правозащитница Алексеева. Каспарова и Акунина я не видел, меня в тот день не было. Илларионова я не знаю, поэтому не узнал его, тем более что начищенные ботинки и уверенность в себе мне не понравились в этом человеке. Все приходили по разу. Аксенов с Найманом пришли и сидели сбоку, вне поля зрения. К тому же это был конец процесса, была масса народу, трудно было развернуться.
- Трудно было рисовать?
- Что значит, - трудно рисовать? Трудно рисовать и в пустом зале, когда спать хочется. Если вошел в зал, то рисуешь. Если голова болит, то не рисуешь. Мне вообще трудно рисовать, независимо от того, много народу или мало.
- Расскажи про выставку, каталог, будет ли какое-то действие?
- Выставка «Рисунков по делу» будет на Арт-Москве в Центральном доме художника с 24 по 29 мая в экспозиции галереи «Ковчег». Никакого действия и фуршетов не будет. Что праздновать, когда люди сидят за решеткой? Это слова людей из пресс-центра Ходорковского, который спонсирует издание каталога. Изданием занимается галерея «Ковчег». Я этому рад, потому что, поприсутствовав на отборе картинок, где были девушки из пресс-центра, через минуту вышел. Неприятно, когда люди далекие от искусства начинают говорить, что вот это мы возьмем, а это нет, что Крайнов плохой, и он нам не нужен, а один прокурор уже есть, и так далее. К такому нехудожественному подходу я не был готов. То же с выбиванием каталога, которым занимаются ребята из галереи. Я просто не смог бы ни просить денег, ни настоять, что альбом нужен, ни все просчитать.
- Кстати о деньгах. Что насчет возможных обвинений в том, что «продался олигарху». Или шуток а ля президент: «заплатите мне такие деньги, как Павлу Шевелеву, я бы тоже нарисовал»?
- Тема денег присутствует. Как присутствует и патриотический порыв, который, как ты помнишь, был с 1994-го года, с начала чеченской войны: «Папа, надо что-то делать, чтобы не жить в фашистской стране…» Я хотел дать в эпиграф слова Бродского при начале афганской войны. В разговоре с друзьями Бродский сказал тогда: «Надо же что делать, чтобы с красными воевать. Хоть шофером в Эмнести Интернешнл, что ли, устроиться?» Попытка сопротивления хотя бы этими рисунками, - может, и смешная, - тоже присутствует. Так же, как и мысль, что если еврейская пассионарность существует, то эта тема и эти рисунки будут востребованы. Поскольку дело Ходорковского – знаковое. И это исторический момент.
- Как будет продолжаться работа, когда исчезнет возможность работать с натурой?
- Она уже исчезла. Даже на чтение приговора невозможно будет попасть из-за количества людей. В данный момент мне есть что делать для выставки. Вообще же я вряд ли хотел бы стать художником одной темы. Пластические решения изображения человека через решетку – они тоже довольно быстро отыгрываются. Я бы хотел найти какой-нибудь другой архетипический случай. Грубо говоря, оказаться на похоронах Арафата, чтобы там рисовать.
досье
Павел Игоревич Шевелев (3 декабря 1975 года) – художник. Окончил 57-ю среднюю школу и Полиграфический институт (ныне Московская государственная Академия печати) по кафедре художественно-техническое оформление печатной продукции. Участник нескольких персональных и множества групповых выставок. Член Союза художников. Автор иллюстраций к десятку книг. В настоящее время сотрудничает с рядом периодических изданий и книжных издательств.
Игорь Леонидович Шевелев (12
апреля 1952 года) – писатель, журналист.
Работал в «Общей газете», «Огоньке», «Независимой
газете», «Время МН», сотрудничал с
множеством других периодических изданий. В
настоящее время работает в «Российской
газете». Автор двух изданных книг прозы.
Напечатанные статьи, эссе, интервью, обзоры
книг, выставок, светской жизни можно
прочитать на собственном сайте www.newshevelev.narod.ru
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи