“Полузаочное
интервью” с Венедиктом Ерофеевым.
Октябрь
1989 года.
Интервью
с Вен. Ерофеевым было напечатано в журнале
“Человек и природа” в 10-м, октябрьском
номере 1989 года. Уже третий номер подряд там
печатался мой роман “Сушков” (“Жертвоприношение
коня”, и я был рад такому соседству, сам же
его создавая. До Ерофеева там шли интервью и
тексты Михаила Эпштейна, Павла Флоренского,
внука знаменитого и любимого мною
богослова… С Венедиктом Ерофеевым был
дружен и, так сказать, курировал его Слава
Лён, поэт и
великий организатор культуры, крайне много
сделавший для меня. В “Человек и природу”
Слава, между прочим, меня тоже пристроил,
сначала дав мой роман его редактору Николаю
Филипповскому, а затем лично меня ему
представив и сдружив.
Так
что с Вен. Ерофеевым встретиться было
несложно. Сложнее было с ним говорить. Он
уже перенес операцию по поводу рака горло,
говорил нечеловеческим голосом через
специальное приспособление и, кажется, уже
умирал. Мы говорили с ним недолго на кухне.
Кажется, был март 1989 года
(печатанье
номера ЧиП занимало почти полгода). Он жил
на Флотской, в доме, где мы с женой часто
бывали у наших давних знакомых. Венедикт
был неразговорчив, как и физически, так и
морально. В следующий приезд, когда я,
кажется, приехал показать ему текст, он
вообще отказался меня принять. Его жена
Галя (через какое-то время после его смерти
выбросившаяся с балкона их 14-го этажа) была
крайне этим смущена.
В
то время я уже придумал этот жанр “заочных
интервью” и то, что получилось в итоге, мне
самому нравилось. Кажется, даже какое-то
издание перепечатало этот текст, не помню,
какое точно. Да, надо еще заметить, что
каждый номер “Человека и природы”,
выходящего в издательстве “Знания” был
тематическим. Этот, кажется, был посвящен
нецензурной брани, и основным текстом
номера была статья о русском мате
знаменитого ученого-семиотика Бориса
Андреевича Успенского, которую я прочитал в
Ленинке в венгерском, если не ошибаюсь,
славистском журнале, а потом ездил к нему на
Аэропорт знакомиться и просить разрешения
перепечатать статью с некоторыми
сокращениями исключительно из-за
небольшого объема ежемесячника. Венедикт
Ерофеев к теме номера подходил весьма.
(Июнь
2001 года)
-Много
еще в нашей жизни встречается нецензурщины.
Причем, не только известных там всяких слов
и выражений, но и разных событий, явлений
жизни, а то, заметим, отдельных граждан и
целых организаций. Чем и отмечены мы. В вы уж,
Венедикт Васильевич, извините, признанный
мастер и маргарита всей этой…перцептивности
в ее всех акциденциях. За что ни возьметесь,
- как курица по зерну. То пьянь какая-нибудь,
то Розанов Василий, то психушка, то прием
посуды, то храм, то…вообще страшно и не
позволят вымолвить. Вот и пьесу пишете “Фанни
Каплан”. Хорошо ли быть таким вот
нецензурным писателем?
-Сейчас
стали возникать подобные вопросы.
Приезжают, например, корреспондентки
италианские. Спрашивают, кто такой Ерофеев?
Писатель? Пенсионер? Может, работник по
кабельным линиям? Так и не могут выяснить.
Печатают статью в “Панораме”, полную
недоумений. Или заказали мне автобиографию
в Венгрии и Болгарии. Это приятно, конечно,
что уже не только страны НАТО проявляют ко
мне интерес. Специально для внутреннего
пользования членами СЭВ я составил недавно
такую справку.
ВЕНЕДИКТ
ВАСИЛЬЕВИЧ ЕРОФЕЕВ.
Краткие
биографические данные.
Родился
24 октября 1938 года на Кольском полуострове
за Полярным кругом. Впервые в жизни пересек
Полярный круг (с севера на юг, разумеется),
когда по окончании школы с отличием, на
семнадцатом году жизни, поехал в Москву для
ради поступления в Московский университет.
Поступил, но через полтора года был
отчислен за нехождение на занятия по
военной подготовке. С тех пор, то есть с
марта 1957 года работал в разных качествах, но
почти повсеместно: грузчиком
продовольственного магазина (Коломна),
подсобником каменщика на строительстве
Черемушек (Москва), истопником-кочегаром (Владимир),
дежурным отделения милиции (Орехово-Зуево),
приемщиком винной посуды (Москва),
бурильщиком в геологической партии (Украина),
стрелком военизированной охраны (Москва),
библиотекарем (Брянск), коллектором в
геофизической партии (Заполярье),
заведующим цементным складом на
строительстве шоссе Москва -–Пекин (Дзержинск,
Горьковской области) и многое другое. Самой
длительной, однако, оказалась служба в
системе связи. А единственной работой,
которая пришлась по сердцу, была в 1974 года в
Голодной степи (Узбекистан, Янгир) работа в
качестве “лаборанта паразитологической
экспедиции” и в Таджикистане в должности “лаборанта
ВНИИДиС по борьбе с окрыленным
кровососущим гнусом”. С 1966 года – отец.
С 1988 – дед (внучка
Настасья Ерофеева).
Писать,
по свидетельству матери, начал с пяти лет.
Первым, заслуживающим внимания сочинением
считаются “Записки психопата” (56-58 годы),
начатые в семнадцатилетнем возрасте, самое
объемное и самое нелепое из написанного. В
1962 году – “Благая весть”, которую знатоки
в столице расценили как “вздорную попытку
дать Евангелие русского экзистенциализма”
и “Ницше, наизнанку вывернутого”. В начале
60-х годов написано несколько статей о
земляках-норвежцах (одна о Гамсуне, одна о
Бьернсоне, две – о поздних драмах Ибсена).
Все были отвергнуты редакцией “Ученых
записок ВГПИ” как ужасающие в
методологическом отношении… Осенью 69 года
добрался наконец до собственной манеры
письма и зимой 70 года нахрапом создал “Москва
– Петушки” (с 19 января до 6 марта 1970 года). В 1972
году за “Петушками” последовал “Димитрий
Шостакович”, черновая рукопись которого
была потеряна, однако, все попытки
восстановить ее не увенчались успехом. В
последующие годы все написанное
складывалось в стол, в десятках тетрадей и
толстых записных книжках. Если не считать
написанного под давлением журнала “Вече”
развязного эссе о Василии Розанове. Весной
1985 года была написана трагедия в пяти актах
“Вальпургиева ночь, или Шаги Командора”.
Начавшаяся летом этого же года болезнь (рак
горла) надолго оттянула срок осуществления
замысла двух других трагедий.
Самые
первые публикации в самое последнее время (по
месту жительства): “Москва – Петушки” (альманах
“Весть”, Москва, 1989 год), “Вальпургиева
ночь, или Шаги Командора” (журнал “Театр”,
№4, 1989 год), юношеские стихи (ЧиП, №6, 1989 год).
-Тут
ведь, наверное, личные качества какие-то
особенные нужны, чтобы выбрать такую
неподцензурную жизнь, какое-то особенное
професьон де фуа нужно? Ведь есть, наверное,
какое-то особенное професьон де фуа?
-Да
противно как-то…
“Мне
очень вредит моя деликатность, она
исковеркала мне мою юностью Мое детство и
отрочество…Скорее так: это не деликатность,
а простоя безгранично расширил сферу
интимного – сколько раз это губило меня…
Например,
в Павлово-Посаде. Меня подводят к дамам и
представляют так:
-А
вот это тот самый знаменитый Веничка
Ерофеев. Он знаменит очень многим. Но больше
всего, конечно, тем знаменит, что за всю свою
жизнь ни разу не пукнул…
-Как!!
Ни разу!! – удивляются дамы и во все глаза
меня рассматривают. – Ни ра-зу!!
Я,
конечно, начинаю конфузиться. Я не могу при
дамах не конфузиться. Я говорю:
-Ну,
как то есть ни разу! Иногда…все-таки…
-Как!!
– еще больше удивляются дамы. – Ерофеев – и…
странно подумать!.. “Иногда все-таки”.
Я
от этого окончательно теряюсь, я говорю
примерно так:
-Ну…а
что в этом такого, я же…это ведь – пукнуть
– это ведь так ноуменально…Ничего в этом
феноменального нет – в том, чтобы пукнуть…
-Вы
только подумайте! – обалдевают дамы.
А
потом трезвонят по всей петушинской ветке:
“Он все это делает вслух, и говорит, что это
не плохо он делает! Что он это делает хорошо!”
…И
так всю жизнь. Всю жизнь довлеет надо мной
этот кошмар – кошмар, заключающийся в том,
что понимают тебя не превратно, нет – “превратно”
бы еще ничего! – но именно строго наоборот,
то есть совершенно по-свински, то есть
антиномично”.
-Очевидно,
такая антиномичная жизнь в местных
условиях не совсем проста? Знаю, что вы
перенесли две тяжелейших операции,
получаете небольшую пенсию по инвалидности.
А о писательском признании в родных пенатах
и думать было нечего до вашего 50-летия.
-Этой
весной, пока я лежал в больнице, мне
поменяли вторую группу инвалидности на
третью, а пенсию в 50 рублей на 26 рублей. В
справке написали, что такой-сякой “может
заниматься канцелярско-конторской работой,
а также согласно профессиональным навыкам”.
Мелкая, характерная дребедень.
“Гуревич:
Мне платят ровно столько, сколько моя
Родина сочтет нужным. А если б мне
показалось мало, ну, я надулся бы, например,
и Родина догнала бы меня и спросила: “Лева,
тебе этого мало? Может, тебе немножко
добавить?” – я бы сказал: “Все хорошо,
Родина, отвяжись, у тебя у самой ни х… нету”.
(“Вальпургиева
ночь, или Шаги Командора”)
“-Фффу!
-Кто
сказал “Фффу”? Это вы, ангелы, сказали “Фффу!”?
-Да,
это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!!”
(“Москва
– Петушки”
-Параллельно
или, точнее, перпендикулярно этому вы –
всемирно известный и признанный писатель.
Ваши книги переведены на два десятка
зарубежных языков. Как же получилось, что вы
"Забросили чепчик за бугор" или,
переводя с французского, пустились во все
тяжкие Тамиздата?
-Первое
издание “Петушков” быстро разошлось,
благо было в одном экземпляре. Книга эта
была написана в Шереметьево на кабельных
работах и предназначалась для нескольких
близких людей. Интерес, к ней проявленный,
меня, признаюсь, удивил. В 1973 году книга была
издана в Израиле, через четыре года во
Франции в серии “Классики Самиздата”,
потом в Великобритании, Западной Германии,
США, странах Бенилюкса, Польше, Югославии…
“-Позвольте,
- прервал меня черноусый, - меня поражает ваш
размах, нет, я верю вам, как родному, меня
поражает та легкость, с какой вы
преодолевали все государственные границы…
-Да
что тут такого поразительного! И какие еще
границы?! Граница нужна для того, чтобы не
перепутать нации. У нас, например, стоит
пограничник и твердо знает, что граница эта
– не фикция и не эмблема, и потому что по
одну сторону границы говорят на русском и
больше пьют, а по другую – меньше пьют и
говорят на нерусском…
А
там? Какие там могут быть границы, если все
одинаково пьют и все говорят не по-русски!
Там, может быть, и рады куда-нибудь
поставить пограничника, да просто некуда
поставить. Вот и шляются там пограничники
без всякого дела, тоскуют и просят
прикурить... Так что там на этот счет
совершенно свободно… Хочешь ты, например,
остановиться в Эболи. Хочешь идти в Каноссу
– никто тебе не мешает, иди в Каноссу.
Хочешь перейти Рубикон – переходи”.
-Заграница
без границ и столько изданий! Деньги,
наверное, так и текут? Вообще, хоть что-нибудь
платят?
-Иногда
платили, чаще – нет. За английские издания
ни копейки не заплатили. Лондон покупал
права у Парижа. Америка – у Лондона. Книги
выходили сразу в нескольких издательствах.
“Янки” для меня как бранное слово. В 1982
году переводчица “Петушков” получила в
Кембридже первую премию года за лучший
перевод иностранного автора. Я
поинтересовался, даст ли мне это что-нибудь?
Ну как же, сказали, повысится тиражность
книги. Я все свое: что я буду иметь с вашей
тиражности? Мне отвечают: ничего.
Ныне
покойный Юрий Иваск, известный поэт,
переписывавшийся еще с Мариной Цветаевой,
рассказывал мне, что моя книга стоит в
каждой парикмахерской. Он еще спрашивал,
нужно ли похлопотать о гонораре? Вот вам и
Париж…
“Прихожу
в Сорбонну и говорю: хочу учиться на
бакалавра. А меня спрашивают: “Если ты
хочешь учиться на бакалавра – тебе должно
быть что-нибудь присуще как феномену. А что
тебе как феномену присуще?” Ну, что им
ответить? Я говорю: “Ну что мне как феномену
может быть присуще? Я ведь сирота”. – “Из
Сибири?” – спрашивают. Говорю: “Из Сибири…”
– “Ну, раз из Сибири, в таком случае хоть
психике твоей да ведь должно быть что-нибудь
присуще. А психике твоей – что присуще?” Я
подумал: это все-таки не Храпуново, а
Сорбонна, надо сказать что-нибудь умное. Подумал и сказал: “Мне как
феномену присущ самовозрастающий логос”. А
ректор Сорбонны, пока я думал про умное,
тихо подкрался ко мне сзади, да как хряснет
меня по шее: “Дурак ты, - говорит, а никакой
не Логос. Вон, - кричит, - вон, Ерофеев, из
нашей Сорбонны!”.
-Грянули,
однако, времена гласности. Первой ласточкой
стала постановка вашей пьесы “Вальпургиева
ночь, или Шаги Командора” в Московском
театре на Малой Бронной…
-Шагов
командора там не осталось. На премьере меня
заранее предупреждали, что если я выйду из
себя, чтоб выходил из зала. А я человек
невыдержанный, но после двух операций
терпеливый. Актерам честь и хвала, они
играли самозабвенно, но что-то совершенно
не ерофеевское. Упущено то, что делает
трагедию трагедией.
-А
купюры?
-Очень
много, и довольно странных. Например, в
пьесе: “Дай поговорю с евреем”. А со сцены:
“Дай поговорю с человеком”. Почему еврея
нельзя назвать евреем? Я было привскочил, но
меня мягким усилием руки посадили на место.
-И
часто привскакивали?
-Довольно
часто. Совершенно изменили финал. Все в
белых одеждах поднимаются куда-то по
лестнице.
-Когда
читаешь вашу пьесу в полном виде, то
действительно очень смешно, а в конце как-то
не по себе: одни трупы, как у Шекспира.
-Да,
считают, что рекорд “Гамлета” я уже побил.
“Фанни Каплан” я не спешу заканчивать,
потому что там еще смешнее, а в живых не
остается никого. На сцене происходит
адаптация. Например, у меня есть сцена дуэли
восьмисотграммовыми бутылями. Это смешно,
но серьезно: попадет в висок – насмерть.
-“Не
читки требует с актера, но полной гибели
всерьез”?
-И
читки тоже. Я как-то хреново себя чувствовал,
когда актер уходил в зад сцены и оттуда
произносил самые смешные реплики так, что
их не слышно. Режиссер, видимо, не сказал,
что каждая реплика что-то значит. А если ты
всю жизнь играл “Следствие ведут знатоки”,
то текст для тебя – ноль.
-Короче,
при переходе из неофициального статуса в
полуофициальный возникают свои сложности?
-Да,
первым человеком, который поставил передо
мной эту проблему, был писатель Владислав
Лён. Году в 77-м мы добирались с ним в
Абрамцево. Было темно, холодно, шел дождь, мы
чувствовали себя м-м… амбивалентно.
Добрались до дому, растопили печь,
поставили чай. Лён мне говорит: знаешь, на
твоем месте я бы такую-то фразу переменил,
написал бы не так, а вот эдак. Почему? –
спрашиваю. Да потому, отвечает, что в
переводе на гишпанский или аглицкий, не
помню точно, она не звучит. Я понял, что
впервые речь идет не просто о том, чтобы
писать, но писать в какой-то идиотической
перспективе.
-А
мне кажется, перспективы радужные. Сейчас
мы даже тень отца Гамлета можем
восстановить в прежнем звании и дать какую-нибудь
премию. А уж творческие союза так просто
нуждаются в свежей кровушке.
-Если
пойдут разговоры о вступлении в Союз
писателей, то никогда, ни за что, ни за какие
коврижки!
“И
вот – я торжественно объявляю: до конца
моих дней я не предприму ничего, чтобы
повторить мой печальный опыт возвышения. Я
остаюсь внизу, и снизу плюю на всю вашу
общественную лестницу. Да… На каждую
ступеньку лестницы – по плевку. Чтобы по
ней подыматься, надо быть пидорасом,
выкованным из чистой стали с головы до ног.
А я – не такой”.
-В
любом случае, поплавок гласности пришел в
движение. Как вы оцениваете будущее?
-Мой
любимый лозунг: “Посмотрим!” Сейчас я по
просьбе Максимова и Горбаневской
заканчиваю интервью для журнала “Континент”
и пишу там, что ничего хорошего в конце
концов в России не произойдет. Все кругом
находятся в ожидании чего-то скверного,
постыдного, бессовестного. Почему, не знают.
Воспитаны не на чтении Аристотеля и
Лейбница. Что зачем – не поймут. Просто
живут в ожидании очередного дьявольского
паскудства, если говорить коротко.
“Да.
Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше
сегодня. Но кто поручится, что наше
послезавтра не будет хуже нашего позавчера?
-Вот-вот!
Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и
так далее. Очень складно и умно ты это
сказал, ты редко говоришь так складно и умно.
-А
я не утверждаю, что теперь – мне – истина
уде известна или что я вплотную к ней
подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое
расстояние к ней подошел, с которого ее
удобнее всего рассмотреть”.
-А
вы, случаем, не диссидент, как называлось
это в старые добрые времена бдительности и
национального единства?
-Нет,
с этим я дела не имел. Был в стороне. Меня
отпугивала полная антимузыкальность их.
Это важная примета, чтобы выделять не
совсем хороших людей, не стоящих внимания.
Причем с обеих сторон. Голоса их не создают
гармонии.
“Отчего
они все так грубы? А? И грубы-то ведь,
подчеркнуто грубы в те самые мгновенья,
когда нельзя быть грубым, когда у человека с
похмелья все нервы навыпуск, когда он
малодушен и тих! Почему так?! О, если бы весь
мир, если бы каждый в мире был бы: как я
сейчас, тих и боязлив, и был бы так же ни в
чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности
своего места под
небом – как
хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких
подвигов, никакой одержимости! – всеобщее
малодушие. Я согласился бы жить на земле
целую вечность, если бы прежде мне показали
уголок, где не всегда есть место подвигам.
…Что
самое прекрасное в мире? – борьба за
освобождение человечества. А еще
прекраснее вот что (записывайте):
Пиво
жигулевское – 100 г
Шампунь
“Садко – богатый гость” – 30 г
Резоль
для очистки волос для перхоти – 70 г
Средство
от потливости ног – 30 г
Дезинсекталь
для уничтожения мелких насекомых – 20 г.
Все
это неделю настаивается на табаке сигарных
сортов – подается к столу… Уже после двух
бокалов этого коктейля человек становится
настолько одухотворенным, что можно
подойти и целых полчаса с расстояния
полутора метров плевать ему в харю, а он
ничего тебе не скажет…
Я
присоединился к вам просто с перепою и
вопреки всякой очевидности. Я вам говорил,
что надо революционизировать сердце, что
надо возвышать души до усвоения вечных
нравственных категорий, - а что все
остальное, что вы тут затеяли, все это суета
и томление духа, бесполезнеж и мудянка”.
-Это
понятно. Но как заметил Ювенал, карающая
власть щадит воронов, но обрушивается на
голубей (в оригинале: цензурирует). Ваше
появление перед лицом блюстителей
письменных нравов, наверное, кое-кого
шокирует крепко поставленных языком?
-Нецензурный
язык не представляет для меня какого-то
интереса. По тысяче причин. Если я использую
этот материал, то невзначай. И у меня нет
никаких достижений в его разработке.
Речь
действительно идет о нецензурных явлениях
жизни, а не ос способах изображения. Я тихо
наблюдаю, что происходит во мне и в других. А
какими средствами это изображено, кому
какое собачье дело?
“-Мы
боимся, что ты опять…
-Что
я опять начну выражаться? О нет, нет, я
просто не знал, что вы постоянно со мной, и я
раньше не стал бы… Я с каждой минутой все
счастливей… и если теперь начну
сквернословить, то как-нибудь счастливо…
как в стихах у германских поэтов: “Я покажу
вам радугу!” или “Идите к жемчугам!” и не
больше того… Какие вы глупые-глупые!..”
-И
все-таки, наверное, есть закономерность: чем
нецензурнее явление, тем оно шире
распространено в обществе?
-Наверное.
И вот что интересно: самые большие
противники употребления этих выражений в
печати, в литературе – именно те, кто больше
всего их употребляет на своих совещаниях,
активах, партсобраниях. Это для них как бы
спец-слова. Для служебного пользования.
Нуждающиеся в спец-распределении. Как книги
Апулея или Лукиана. Как паюсная икра. Для
узкого круга “Своих”.
Самая
мелкая секретарша встанет на страже их
кабинета: там мужской разговор! Туда нельзя!
Хорошенькая, пухленькая, она вся тает,
слушая по селектору этот мужской разговор.
-Раз
уж речь зашла о женщинах, то как вы
относитесь к ним? Это ведь, я думаю, самые
большие ненавистники и самые большие
возбудители всякой нецензурщины?
-Противоречиво
отношусь.
“Я
был противоречив. С одной стороны, мне
нравилось, что у них есть талия, а у нас нет
никакой талии, это будило во мне – как бы
это назвать? “негу”, что ли? – Ну да, это
будило во мне негу. Но, с другой стороны,
ведь они зарезали Марата перочинным
ножиком, а Марат бы Неподкупен, и резать его
не следовало. Это уже убивало всякую негу. С
одной стороны, мне, как Карлу Марксу,
нравилась в них слабость, то есть, вот они
вынуждены мочиться, приседая на корточки, это мне нравилось, это
наполняло меня – ну, чем это меня наполняло?
– негой, что ли? – ну да, это наполняло меня
негой. Но, с другой стороны, ведь в Ильича из
нагана стреляли! Это снова убивало негу:
приседать приседай, но зачем в Ильича из
нагана стрелять? И было бы смешно после
этого говорить о неге…”
-Большое
спасибо, Венедикт Васильевич, за беседу.
Желаю вам здоровья и творческих успехов.
-Пожалуйста.
“Доктор:
Пить вам вредно, Лев Исакыч…
Гуревич:
Будто я этого не понимаю. Говорить мне это
сейчас – все равно, положим, что сказать
венецианскому мавру, только что
потрясенному содеянным, - сказать, что
сдавление дыхательного горла и трахеи
может вызвать паралич дыхательного центра
вследствие асфиксии”
(“Вальпургиева
ночь, или Шаги Командора”)
-Тем
более, что вы стали постоянным ведущим
антологии ЧиП.
-Я
недавно составил антологию русского стиха
на каждый день. Вроде толстовского “Круга
чтения”. 365 стихотворений. Только названия
не придумал.
-Может,
“Белка и свисток”?
-Подумаю.
“И
если я когда-нибудь умру – а я очень скоро
умру, я знаю – умру, так и не приняв этого
мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи
и изнутри постигнув, но не приняв, - умру, и
Он меня спросит: “Хорошо ли было тебе там?
Плохо ли тебе было?” – я буду молчать, опущу
глаза и буду молчать, и эта немота знакома
всем, кто знает исход многодневного и
тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая
не есть ли минутное окосение души? и
затмение души тоже? Мы все как бы пьяны,
только каждый по-своему, один выпил больше,
другой меньше. И на кого как действует: один
смеется в глаза этому миру, а другой плачет
на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и
ему хорошо, а другого только еще начинает
тошнить. А я – что я? Я много вкусил, а
никакого действия, я даже ни разу как
следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни
разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что
теряю счет и последовательность, - я трезвее
всех в этом мире; на меня просто туго
действует… “Почему же ты молчишь?” –
спросит меня Господь в синих молниях. Ну что
я Ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…”
(“Москва
– Петушки”)
Первая
| Генеральный каталог | Библиография | Светская
жизнь | Книжный угол
| Автопортрет в
интерьере | Проза | Книги
и альбомы | Хронограф
| Портреты, беседы, монологи
| Путешествия |
Статьи |