время персоны
ЭДВАРД РАДЗИНСКИЙ:
“Я ВСЕГДА МОГУ ДОКАЗАТЬ ТО, ЧТО ПРИДУМЫВАЮ”
Театр времен Суслова и агитпропа
-Эдвард Станиславович, с точки зрения драматурга, ваша собственная жизнь является предметом драмы?
-Нет, все было крайне безмятежно. Я всегда занимался тем, чем хотел. Власть следила за этим с той степенью равнодушия, которую от нее даже нельзя было требовать. Были периоды, когда мои пьесы снимали со сцены. Пристановили “Снимается кино”. Сняли “Колобашкина”, сняли “Турбазу”. Не смертельно.
-Более того, дополнительная реклама?
-Нет, рекламы не было. Сняли тихо, и я вел себя тихо. Во время достаточно скандального снятия “Турбазы”, после которого у Анатолия Эфроса случился инфаркт, ко мне приехал американский корреспондент взять по этому поводу интервью. Я его не дал. Дело не в страхе, - у меня было много ситуаций, когда я вел себя достаточно рискованно, - а в обдуманном решении. Есть такая формула: кто слишком борется с обстоятельствами, тот поневоле становится их рабом.
-Но можно было, как говорил Пастернак по поводу одного литератора, настойчивее навязать себя эпохе?
-Да, я понимал все красочные возможности скандала. Я уже был достаточно раскручен, были знаменитые пьесы, спектакли – “104 страницы про любовь”, “Снимается кино”. Понимал, что после запрета “Турбазы” у меня несколько лет будет достаточно мрачный период. Что и случилось. Но устраивать из этого шум и тратить время на суету не хотел принципиально. Это был 74-й год, я окончательно решил разделить жизнь на две части. Продолжать писать пьесы, но не те, что “пройдут”, а те, что хочу. И писать “в стол”, даже не пытаясь никуда их пристроить, три книги. Историю Николая П, историю Сталина и еще одну, которую я не выпустил до сих пор.
-Какую?
-Я не назову.
-А пьесы - это “Беседы с Сократом”, “Театр времен Нерона и Сенеки”?
-Я как бы целиком перешел на историю. И в пьесах тоже. И это не было такой игрой, - мол, не дают писать про современность, так я на исторические аллюзии перейду…Действие “Турбазы” происходило в монастыре, там говорили, что думали, был скандал. Александр Николаевич Арбузов сказал мне, что эту пьесу можно счесть за провокацию, настолько после нее всем сразу стало плохо. Задержали ряд спектаклей в других театрах. Пошла целая волна…
-…Повышения бдительности?
-Повышения бдительности начальства. Если в образцовом театре, каким считался театр им. Моссовета, появилось такое, то как же надо бдить за остальными! Я понял, как это мелко. И все размышления, которые я вложу в этих людей, могут быть только мелкими. Мой мир и их мир – несопоставимы. Если я буду их наделять своим миром, то это будет ложью. Получалось, что те размышления, которые меня мучали, я никому не мог передать. А мне надо было поговорить в пьесе с тем, кто мог ответить на мои вопросы. Название пьесы “Беседы с Сократом” было достаточно искренним. Это были мои беседы – с ним. И я в чем-то был даже благодарен власти за то, что она меня швырком отбросила туда, где мне было удобней. Это было одной из причин, почему я не затеял с ней битву. Она как бы напомнила, что есть поле, где я чувствую себя комфортней и просторней. Его - поле размышлений об истории, о мире, о Боге, - я мог осуществить в философских пьесах. И когда, помню, я приехал и разговаривал об этом с Завадским, я назвал Сократа и Маркса.
-Ну, Маркс, я думаю, их успокоил. Всегда был впереди какой-нибудь юбилей?
-Маркс и его успокоил, и всех успокоил. И одна из причин разрешения пьесы “Беседы с Сократом” было то, что тот был любимым философом Маркса, а уж потом я напишу и о самом Марксе. Они не понимали, что это было бы для них самым страшным, если бы я написал о Марксе. Потому что большинство мыслей этого человека были абсолютно невозможны в советской системе. И это одна из самых трагических историй.
-История мысли или частная его история тоже?
-Нет, частная история Маркса была скучной, в отличие от Энгельса, у которого была бурная личная жизнь. Маркс был человеком книги, ученым. И поэтому структура, которую он предложил, была весьма далека от жизни. И самое удивительное, что она была воплощена. Воплощена абсолютно извращенно, не так, как он хотел, но воплощена. Маркс – предшественник всех радикалов Европы. Трагическая личность, потому что он не мог не понимать дальнейшего развития того, о чем он писал. И это было безумно интересно. Я очень много читал его вещей, о нем, и собирался это сделать, но отсвет его у нас как политической фигуры был мне противен.
-Но потом же идеологическая ситуация поменялась?
-Знаете, это как смешная формула: “Я хочу быть таким же умным, как моя жена. Но – потом”. А мне не хотелось быть умным – потом. И я с самого начала предпочел отбросить эту вторую часть. И мне был смешон этот манок, на который все они клевали, тем самым доказывая, что мечта Бухарина об “организованном понижении культуры” осуществилась невероятно. У меня всегда была привычка очень много читать. И я знал, что самый запрещенный писатель это – Владимир Ильич Ленин. И что всегда мыслитель и его жрецы вступают в противоречие. Основатель учения должен быстрее умереть, чтобы учение законсервировалось, и его можно было истолковывать в нужном направлении. “Беседы с Сократом” были практически об этом. Но они, как и “Театр времен Нерона и Сенеки”, и “Продолжение Дон Жуана”, - я могу продолжать долго, - все они как бы не были поставлены.
-Зато их можно прочесть в сборнике ваших пьес?
-Страшно, что на них лежит отсвет как бы успешной постановки, огромного количества рецензий, многолетней борьбы. Пьесу о Сократе запрещали шесть лет. Джигарханян, начинавший ее достаточно юным, оказался со временем вполне готов. Затем был скандал из-за Сахарова, на которого якобы намекал мой главный герой. Я через писателя Анатолия Гладилина, собиравшегося эмигрировать на Запад, передал Сахарову билеты на премьеру. И там произошел казус, когда глава Гостелерадио Лапин, пара министров с семьями и все высокопоставленные чиновники вскакивали и пытались показать Андрею Дмитриевичу, как они его любят.
-Любят Сахарова?!
-Да, они наперебой кричали: “Здравствуйте, Андрей Дмитриевич! Здравствуйте, Андрей Дмитриевич!” В тот момент я понял, что строй рухнет. И начал непрерывно писать книгу о Николае П. Поскольку премьеру “Бесед с Сократом” ждали много лет, то, как и подобает, на запрещенную пьесу рванулись все, кто по долгу службы ее запрещал, все высшее начальство.
-Кто что охраняет, тот это и имеет, как сказал Жванецкий?
-Нет, им просто было интересно. Греки, как сказано в той же пьесе, подобны женщинам: их тянет к запретному. Это было во все времена. Но только при тоталитарном режиме это становится главной рекламой. Весь театр того времени основывался не на качестве спектаклей, а на трудностях вокруг них. Были созданы драматурги, режиссеры и целые театры, имевшие мировую славу из-за этих трудностей. Зарубежные корреспонденты ходили только на спектакли, которые запрещали. Они даже не знали о существовании другого театра. Доходило до анекдота. У меня поставили пьесу “Лунин” в “Кафе-Театре” в Копенгагене. Это был очень модный театр, аналог нашему “Современнику”. И там были безумные восторги, невероятные рецензии. И когда я вернулся в Москву, мне позвонил очень популярный тогда американский корреспондент, чтобы взять интервью об этом успехе в Копенгагене. И он спросил: “А вы не боитесь, что здесь узнают, что вашу пьесу поставили?” Я ему сказал: “Она здесь идет целый год в театре на Малой Бронной”. У него был шок. Он посещал все премьеры, он ходил на Таганку, он знал все. Но смешно же ему было писать о постановке режиссера Дунаева на Малой Бронной. Он об этом даже не думал. Повторяю, запрещение есть главная реклама во всех тоталитарных странах.
-Это еще Бог понял, когда запретил в раю человеческую комедию.
-Бог не причем. Он выше всех этих дел. А “Беседы с Сократом” выпустили спустя шесть лет с разрешением играть только в одном театре – им. Маяковского. И еще был очаровательный момент. Когда ее разрешили, меня позвали в управление культуры. Там лежал экземпляр пьесы. И начальник управления сказал: “Со всеми исправлениями вы можете спорить, возвращать текст и так далее. А вот с этим карандашом не спорят”. Я взял текст и увидел потрясающую вещь. Карандаш, с которым не спорят, вычеркивал, в основном, цитаты из Платона, которые я брал. И я сказал, что, естественно, спорить не буду, а кто это? Это оказался Суслов. Главный партийный идеолог страны занимался тем, что читал какую-то пьесу и производил над ней цензорскую работу. Не зная при этом, что цитаты, которые он вычеркивал, не нуждались в цензуре. Они были цензурованы две с половиной тысячи лет. В том числе, и этой властью, потому что Платон к тому времени был уже издан и не один раз. Когда уже после смерти Суслова и очередного помягчения я восстановил эти цитаты в выходившем сборнике моих пьес, в Союзе писателей разгорелся дикий скандал. Мне кричали: “Вы обманули нас! Вы вернули текст, вымаранный цензурой!” На что я отвечал: “Да что вы… Я вернул текст из цензурованного собрания сочинений Платона”.
-Самое время писать “Беседы с Кафкой”.
-Да, это был кафкианский мир с огромной верой в силу слова. Газеты давали указание стране, как жить. И вдруг все кончилось. В 90-м году в Театре им. Ермоловой шли мои “Спортивные сцены”, и ко мне пришел фотокорреспондент. Он выглядел скованным, а потом сказал: “Вы знаете, я работаю в “Правде”. Вам это не очень будет неприятно?” Я говорю: “Почему? “Правда” это ведь еще главный орган”. Он сказал: “Да, но после той статьи о вас…” Оказалось, что неделю назад обо мне в “Правде” была напечатана нехорошая статья. И ни один человек не позвонил мне и не сказал об этом. Из чего я заключил, что все кончилось. Слово перестало быть законом.
История в отсутствии любви и смерти
-Вместо цензоров пришли историки, которые любят предъявлять вам множество претензий?
-Нет, это тоже началось тогда. Когда мои пьесы хотели запретить, что делали прежде всего? Посылали их на рецензию историкам. Посылали и “Сократа”, и “Нерона”, и “Лунина”. В жажде получить повод к запрещению. Историки свою миссию понимали. Но у них не было зацепки. Моего исторического образования было достаточно для того, что я писал. Его было достаточно и если бы я писал о Франции и даже если бы писал об Англии. А уж о России и говорить нечего. Все мои пьесы написаны внутри знания, но с абсолютной фантазией. То есть я всегда мог фактологически точно доказать то, что я придумывал. Могли возникать легкие фактические ошибки, исходившие из моей абсолютной веры в свою память. К сожалению, я никогда не проверяю ни цитат, ни дат. И возникают смешные игры памяти, которые должен убирать редактор. Но настоящая научная, дотошная редактура после перестройки умерла.
-А история не умерла в эпоху, когда все дозволено? Или ее особенно и не было?
-К сожалению, у нас истории нет. Историческая наука в России будет через поколение. Нынешнее не может ее создать, потому что, в лучшем случае, способно писать о фактах. Нет полета для глобального размышления. Меня не волнуют оценки этих людей. Они несчастны. Историков в СССР можно было пересчитать по пальцам. Один из них был великим. Это Александр Александрович Зимин, который был моим учителем и ближайшим другом. Именно из его группы и вышло несколько очень интересных ученых. Есть Сигурд Оттович Шмидт, другой мой преподаватель, тоже замечательный историк. Остальных, кто меня интересует, можно пересчитать по пальцам.
-И все же откуда эта, чуть ли не фрейдистская ненависть к вашим писаниям и особенно телевизионным версиям?
-Вы знаете, все мои версии рабски построены на тех документах, которые я находил. Просто они изложены литератором, и поэтому у историков вызывают подозрение в силу красоты изложения и законченности. В силу необычайной закрученности. При этом все они опираются на документ. Я – честный историк. Именно поэтому я понимаю обиду историков. “Если Бога нет, то какой же я штабс-капитан”, как сказано у Достоевского. Если не они обо всем расскажут, то кто же? И я на их месте, наверное, так же реагировал бы.
-Как записал Пушкин: “И я бы мог, как шут, болтаться вместе с ними”?
-Да, если бы я был кабинетным историком, я не знаю, как я реагировал бы на эти лекции на всю страну. Вначале они именно так и воспринимались. Мне тогда позвонил очень серьезный человек и сказал: “Вы знаете, я вас слушал и думал, какое счастье. Представляете, если бы Ключевский мог говорить на всю страну!” Но потом количество перешло в качество. Плюс бесконечные публикации на Западе. Плюс как бы независимая жизнь. Невероятная и пугающая популярность. Как говорил в моей пьесе Сократ: “Жил Сократ, и жила молва о Сократе. Я отлично понимаю, как она должна вас раздражать”.
-Но простые люди могут просто ненавидеть, а ученым надо отыскать аргументы.
-Да, они должны объяснить себе, почему эти сложные вещи слушает так много людей? Они говорят себе: потому что все упрощено. Они не понимают, что люди слушают, потому что все изложено ясно и в романной форме. История подана так, как она того заслуживает. То же делал Карамзин, раскрывая историю в ее красоте. Да, все можно изложить в виде сочинения с ссылками. В моих книгах ссылок нет, чтобы не нарушать процесса чтения. Просто в конце идет огромный список литературы. Историк же привык быстро схватывать источник.
-Который вы кладете в мышеловку с отравленным кусочком сыра?
-Да, когда я напечатал “Записку” Юровского, убийцы царской семьи, я специально сделал несколько описочек. И многие историки, журналы, имеющие отношение к истории печатали все это, не ссылаясь на меня, с теми же ошибочками. И я вижу: нет, господа, вы не пошли в архив, вы это у меня забрали. И тогда я убрал все источники в конец книги, чтобы история представлялась как единый поток, как роман. И у людей, сделавших своей профессией историю, которую нельзя рассказать и прочесть, которая вся состоит из ссылок на другие труды, - им все это кажется безумно легким и несерьезным. Большинство из них даже не читали этих книг. Потому что они, не читая, знают, что это читать не надо. Раньше не знали. Книгу про Николая читали все историки, потому что там было полно документов, которые я печатал раньше. Скажем, в “Огоньке”.
-Так, может, в следующих книгах просто нет документов?
-Когда я писал “Сталина”, я ходил в архив, куда сейчас снова практически не пускают, - в Президентский архив. Исследовал документы, которые брал Волкогонов, и обнаружил, что тот использовал только куски, которые подходили к его концепции. А все остальное пропускал. В своей книге я вводил это в оборот. И все западные ученые сейчас этим пользуются. Книга была ими востребована. Это, я думаю, единственная существующая сегодня беспристрастная биография Сталина, написанная “добру и злу внимая равнодушно”. Притом, что все размышления и версии абсолютно точны. Включая версию об убийстве Сталина, которую не я первый высказал, но первый абсолютно проработал. То же с историей Николая. Это именно моя история, где проработан целый ряд странных поворотов. Включая то, что он уезжает, зная о заговоре против него. Моя биография Распутина – единственная сейчас полная его историческая биография, где есть огромный круг источников плюс единый точный взгляд, из них исходящий. Но не хочу больше об этом, а то раздражу своих недругов еще больше. Милостивые государи, я много работал. Попробуйте вы тоже написать эти книги, которые будут читаться по всем мире и при этом введут в оборот огромное количество новых источников.
-Ваша последняя книга “Игры писателей” несколько выбивается из привычного ряда. Выдвигаются неожиданные версии о ключевых событиях французской революции, и при этом непонятно, кто их автор – Шатобриан, де Сад, Бомарше, вы?..
-Знаете, я долго жил в клетке, которую сам себе соорудил. Эта клетка – документ. Я как бы затаптывал воображение. Я не выходил за пределы документов, которые находил. Но при этом ощущал, что, будь я свободен, я бы мог рассказать все иначе. Как оно было на самом деле, - когда документов не осталось, не могли быть. “Игры писателей” - это первая попытка разрешить себе сделать то, что могу сделать только я. За ней будет целый ряд вещей. Я заканчиваю “Наполеона”, внутренне связанного с “Играми писателей”.
-Как бы литературная игра в историю?
-Да, игра в игру. Потому что сама история это – игра в игру. Самый дотошный историк все равно создает - версию. Мы преследуем ушедшие персонажи, но нас будто дурачит кто-то. Это – коробочки, которые мы вынимаем одну из другой. Вспомним, что это был век литераторов, принимавших участие в событиях. Сначала кажется, что мое повествование это повесть де Сада. Потом, что, возможно, это сама история. Потом – повесть Шатобриана, которую он боится предать гласности, чтобы не повредить своему имиджу романтика и достойного человека. Но, может, так все и было на самом деле? Слишком уж похожи события, происходившие тогда во Франции, на то, что писал Бомарше. Мария-Антуанетта, игравшая служанку в его пьесе, будет играть ее и во время бегства короля. Само бегство по стилистике – абсолютный Бомарше. Словно тот придумал все ходы. Но вдруг колесики перестают двигаться, - интриге, придуманной Бомарше, начинает мешать кто-то еще более сильный. Так возникает Бонапарт – единственный человек, который в то время мог бороться с судьбой. И он побеждает.
-То есть вы опираетесь на документы, дописывая возможные пропуски – в стилистике этих людей?
-Мне хотелось, чтобы эти люди заговорили. Чтобы заговорил Фуше, который оставил множество изречений, но исчез сам ритм его разговора. Я погружался в этих людей, они мне почти снились.
-Что значит, “почти снились”?
-В момент, когда вы засыпаете, вы начинаете видеть нечто. В эти моменты я начал слышать происходящее с этими людьми. Они стали моей жизнью. И после бесед с Шатобрианом и маркизом де Садом выходить на улицу…
Я знаю, как сделать моду 2010 года
-Зная алгоритм вашего творчества, можно наверняка сказать, что одновременно с книгами о Франции вы не можете не писать и о России, это так?
-После выхода книги о Николае очень многие люди за границей передавали мне дневники и документы начала ХХ века. У меня накопилось огромное их количество. И я буду делать книгу, которая охватит события примерно с 1880-х до 1960-х годов.
-Семейная сага?
-Нет, там будет достаточно сложное построение, опробованное в “Играх писателей”. Не я делаю сюжет, а сами персонажи изнутри его формируют. Параллельно я заканчиваю “Наполеона”, по поводу которого непрерывно звонят из “Вагриуса”. И еще буду продолжать одну большую историческую биографию.
-Ленина?
-Нет, Ленина я сделаю после этой большой книги. Пока что он войдет в мою прозу в качестве персонажа, с которым мне интересно поговорить без документов. Владимиром Ильичом я занимаюсь очень давно. Я занимался им параллельно со Сталиным, даже не зная, о ком напишу раньше. Я работал в его фонде, читал переписку Крупской во время болезни Владимира Ильича. Он мне безумно интересен. Он не вызывает у меня ненависти. Есть страшная печаль и жалость по поводу исковерканных им не только чужих жизней, но и своей собственной. Ленин – человек, наделенный невероятными способностями. Мне очень интересно все, что было с ним, включая странный финал. Его болезнь закономерна не только как божий промысел, но и как итог всей его жизни.
-Логический итог?
-Да, это логический итог его поведения, его способа жить, его страстей. Я разговаривал с очень крупными врачами о поведенческом плане Владимира Ильича, не называя его имени. Его личностное поведение должно очень многих научить, хотя гениальность Ленина к этим многим отношения не имеет. Это потрясающая личность.
-Но сначала Ленин будет одним из персонажей вашей книги?
-Да, разговор будет идти через людей, которые дали мне дневники. Все документы, которые я буду там цитировать, - дневники, письма, законы, циркуляры, распоряжения, - подлинные. А события я буду додумывать, исходя из логики поведения этих людей.
-Они будут под своими историческими именами?
-Боюсь, что обозначу их только первыми буквами их фамилий. Остались их семьи, и мне страшновато задевать их. Я ведь и книгу о Сталине сильно менял в русском варианте, выбрасывая из нее дорогие мне куски, чтобы не вторгаться в боль людей, которые и так пострадали. Я писал об их родственниках, которые вели себя дурно. И выбрасывал это. Такая позиция недостойна историка, но понятна человеку, который живет в России и знает, что значит здесь репутация. Во всех странах сын за отца, действительно, не ответчик. А здесь – ответчик. Поэтому, получая документы, я оставлял что-то за пределами своих книг. В этой книге я использую их, но под другими именами.
-Книга будет охватывать разные слои общества?
-Она будет охватывать только верхний слой. Не обязательно дворцовый, но слой людей, решавших судьбу страны. Дневники, пришедшие ко мне, касаются именно таких людей. На уровне царских генерал-губернаторов.
-Писать книги, делать телевизионные версии – вам мало. Вы еще задумали создать собственный культурный центр. Что это и зачем?
-Первоначальной идеей было создание на телевидении мышления и языка, альтернативного нынешнему. Взять хотя бы появление новых театральных режиссеров, которых сегодня нет. Современный спектакль – это деньги, спонсоры. Для того, чтобы дали деньги, нужно расрученное имя. Раскрутить его может только телевидение. Я знаю, как надо сделать режиссеров популярными, чтобы они получили театры и площадки. Я сделаю модными тех, кто достоин этого. Поможет и то, что я – председатель попечительского совета премии “Дебют”, куда стекается все новое.
-Раскрутка через телевизионный показ?
-Да. То же самое
я собираюсь делать при помощи своего интернет-сайта
-Это следующий проект после театрального?
-Это – первый проект. Театральный – третий. Я хочу создать на телевидении структуру с новыми журналистами, с новым языком, с массой новых тем. Когда-то, когда я приезжал в Нью-Йорк, мне звонил один из старейших голливудских сценаристов, который работал еще с Чаплиным и Брехтом. 75-летний молодой человек по прозвищу “Бульдог”: он так вцеплялся в идею, что его нельзя было от нее оторвать. Он звонил мне, чтобы, как говорил, “доить темы”. Я ему давал их, и он брал. У меня есть идеи. Я могу сделать сейчас абсолютно модное телевидение. Я знаю, где и как собрать людей. Что сделать, чтобы раскрутить эту систему, а дальше она двигалась бы уже сама. То есть я попытался бы сделать моду-2010.
-Сегодняшний уровень вам кажется архаичным?
-Безумно архаичным. Я знаю, что надо сделать, чтобы соединить нынешнюю “жизнь на вокзале”, в которой ощущает наше общество, с будущим. Потому что весь этот мир презентаций, который идет в Москве, он безумно смешон. Раньше надо было мелькать на съездах партии, а сегодня, переходя из клуба в клуб. Но это уже уходит, не модно. Наступает иная жизнь.
-Как вы все успеваете?
-Я ограничиваю себя от всего лишнего. Я отбираю людей из тех, кто пишет мне на сайт. Видимо, с октября месяца я начну печатать там для них мои ежедневные размышления по вещам, показавшимся мне интересными, парадоксальными. В конце концов, при помощи специальной камеры я смогу выходить там же в визуальное пространство.
-При этом вы не оставляете и традиционных своих программ на телевидении?
-Да, конечно. С ноября начнется серия, где я попытаюсь по-новому рассказать о русской истории. Возможно, с более мощным визуальным рядом. Хотя этого я как раз побаиваюсь. Усадить каждый день рейтинговую аудиторию на 40 минут перед говорящим человеком и удержать ее - могу только я. Я предпочитаю не заигрывать с людьми, забавляя их картинками. Я говорю с теми, кто не боится мысленного напряжения. Но использование изобразительного ряда позволит показывать передачу и в других странах, которые ею интересуются. Как я это делал на Западе в биографической серии “Сталин”. Мои тамошние издатели тоже этого очень хотят.
-Вы так чувствуете конъюнктуру?
-Я так чувствую время. Я внутри времени. Более того, я впереди этого времени – постоянно и намного. Я ощущаю востребованность явления значительно раньше, чем оно становится популярным. Когда я начал делать “Сталина”, всем все о нем было ясно. То же о Распутине. Книжная конъюнктура возникала после выхода моих книг. Поглядел бы я на тех, кто в 1975 году начал писать подробную историю убийства государя императора. Кажется, только товарищ Андропов что-то ощущал, когда говорил о каких-то проявлениях монархизма. Для большинства людей все это было дико. Но я чувствовал, что подспудно что-то начинается, потому что это было не в народе, а во мне самом. Ты сам делаешь это востребованным.
Беседовал Игорь ШЕВЕЛЕВ
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи