Алексей Парщиков: «Наша нынешняя литература гораздо однообразнее мировой»
Поэт Алексей Парщиков (род. в 1954) уехал из России в 1991 году. Несколько лет учился в Стэнфордском университете в Америке, потом переехал в Германию. Сейчас постоянно живет в Кельне. Выпускает книги, участвует в поэтических фестивалях по всему миру, делает по контракту с Амстердамским центром искусств поэтический сайт «Один стих в день», где представит 365 поэтов всех времен и народов, сотрудничает с различными изданиями, включая российские. В конце лета в Москве выйдет огромный том избранного трех поэтов-метаметафористов – Алексея Парщикова, Ивана Жданова и Александра Еременко.
-Начнем с главного: какого это - быть русским поэтом за границей?
-Я думаю, что русскому поэту за границей сейчас очень хорошо. В отличие, может быть, от русского человека, как такового. Мы все отличаемся от западных людей отсутствием «старых денег». У нас нет наследства. И поэтому любые деньги вызывают сильное подозрение. Мы все - «новые русские».
-То есть своим для западной жизни стать нелегко?
-Да, но есть и другое отличие. Оказывается, мы не знаем пантеона западных героев и откуда тот взялся. Мы знаем античный пантеон, который был интегрирован в нас через культуру XYIII-XIX веков. Но, кроме этого общего знаменателя, на Западе существует пантеон собственных героев. Пантеон западных святых, которых мы не знаем. У нас переводилась «Исповедь» блаженного Августина, переходной фигуры. На жанр исповеди и в дальнейшем дал поиски индивидуалистического напряжения, развития западной личности. Книги святого Фомы, святой Терезы и других святых в России мало известны, а они составляют пантеон западных героев, чье влияние длится вплоть до нынешнего Голливуда.
-Именно как типа западной личности?
-Да. Скажем, я читаю святую Терезу. Я читаю по-английски и поэтому она для меня написана сегодня. Там нет симуляции архаического языка, и по содержанию это воспринимается как живой, написанный сейчас роман. Как ни странно, религиозным чувствам и сюжетам там уделяется не так много места. Они не выделены, а растворены в том, как Тереза шла к самой себе, как она обретала свою идентичность. Например, как училась читать. Ты помнишь, как блаженный Августин описывает, как впервые увидел в Риме людей, читающих про себя. Как вообще надо читать книгу, как понимать главное и второстепенное. Это выделяется личностью при рассказе о своем формировании. Тереза пишет, как читала рыцарские романы, которые осуждались, как нынешняя порнография. Тем не менее, они доставали эти романы и читали. Она постоянно сомневается, насколько вольно может себя вести в эротической сфере. Как болела, входя в определенный возраст, из-за того, что не могла разрядиться как женщина. Описывает это физиологически. Описывает свои отношения с братом, с матерью, с подругами, которые заблуждают ее, и как она борется с этими заблуждениями. Она описывает это как ряд личных выборов, ошибок. Идет постоянное обсуждение своего пути, карьеры и личного умения постигать чужое слово, к тебе обращенное.
-То есть это не наши жития святых и вышедшие из них советские биографии, когда живой человек загоняется в единственно верные для его статуса канонические рамки?
-Это даже не житийная литература, построенная на смене феноменальных событий. Это рассказ о том, как она училась видеть себя, подходила к собственной рефлексии. Это принципиально индивидуалистический путь. Надо сказать, что большинство сюжетов, заключенных в главки житий,- и это касается не только святой Терезы, - включают всю европейскую литературу. И светскую тоже. Когда я смотрю западноевропейские иконостасы, я не могу сразу прочитать включенные в них события. Я нуждаюсь в книгах, в дополнительной информации. А мои западные друзья, моя бывшая жена Мартина, например, они видят, без труда, какие сюжеты были в дальнейшем применены в современной прозе, в кинофильмах, они это учили в школе. Всюду происходит развитие героя как самостоятельного индивида. Я был сильно смущен, когда обнаружил, что мы не знаем пантеона западных христианских героев. Мы, по сути, не знаем языка, лежащего в основе западной культуры. Свести его только к античным сюжетам нельзя.
-То есть попасть русскому поэту в этот новый для него мир и полезно, и интересно?
-Я думаю, что если есть какие-то средства для пропитания, есть доступ в библиотеку и возможность наблюдать события в области культуры, то почему не существовать в 2000 километрах западнее Москвы? Качество пространства изменяется сегодня все меньше. Причем, перепады доставляют только удовольствие. Здесь я встречаюсь с другим тоном у людей. Может, более агрессивным, чем там. Зато в Москве я лишаюсь постоянного депрессивного ощущения, которое есть на Западе, что жизнь там идет по конвенции всемерной поддержки усредненности. Одна западная переводчица сказала мне в Берлине: «ну зачем нам Дягилевы и Стравинские? Сейчас для рынка нужны Боборыкины».
-То есть формат усредненной развлекательности?
-Да, и в поддержку этого вложены гигатские деньги, выработаны жесткие конвенции. Все это идет, начиная с послевоенных времен. Что, конечно, не означает, что все без исключения работают в этих конвенциях. Мир состоит из такого числа крючков, провокаций и несуразностей, что на них только смехом и можно реагировать. Или, проявляя холодное безразличие, смотреть на эпически. Если ты не находишься внутри рынка, и эта ситуация не ранит тебя, как изготовителя, то найти нишу легко. И чувствуешь себя достаточно защищенным, чтобы наблюдать драмы вокруг себя и в себе самом.
-Дежурный вопрос о роли языковой среды для поэта за рубежом и не тяжело ли жить вне ее?
-Совершенно не тяжело. Недавно я прочитал книгу Оксаны Забужко «Полевые исследования украинского секса». Это была первая книга лет за пятнадцать, которую я прочитал на украинском языке, поскольку его знал. Я понимал девять слов из десяти, следил за действием и рассуждением, но у меня было ощущение, что я попал в невероятный гул славянщины, как будто читал Хлебникова, множество слов уводили меня в дебри, которые были мне недоступны. В принципе, я, может быть, сейчас знаю английский язык немного лучше, чем украинский. Язык моего чтения, в основном, английский. Огромное большинство литературы нон-фикшн издается по-английски. Мне достаточно легко общаться на Западе. Что касается русского языка, то его присутствие совершенно натурально, поскольку нет железного занавеса. Я вижу очень много русских людей, которые постоянно бывают у меня в Кельне.
-Ты хочешь сказать, что там у тебя возникает больше личных связей с соотечественниками, чем здесь?
-Как ни парадоксально, это так. Конечно, они более отфильтрованы. Приезжая в Москву, я дико радуюсь случайным встречам, которых очень много происходит буквально на улице. Я вижу тех, кого не видел много лет, с кем у меня сейчас нет общего дела и давно прерван внутренний диалог. Мне интересны их судьбы сами по себе. Что касается людей, которых я вижу в Кельне, я нахожусь с ними в постоянном контакте вне зависимости от того, где они находятся. Кельн ведь очень удобно расположен. Между тремя странами Шенгена, - Голландией, Бельгией и Францией. Это серьезный перевалочный пункт, где оказываются многие мои друзья. Иногда на несколько дней. И беседы с ними ведутся достаточно концентрированно, потому что подготовлены нашей перепиской, предыдущим общением. Мы заранее знаем, чего хотим.
-С кем, например, ты общался в последнее время?
-Часто бывает Слава Курицын. Сейчас он приехал ко мне с фестиваля «Манифесто» во Франкфурте. После книжной ярмарки приехал Саша Иванов, издатель «Ad marginem». Евгений Рейн приезжал, мы провели вместе целый день, он читал стихи в греческой таверне по соседству от меня. Из Израиля приезжал поэт Лев Беринский. Из Москвы Саша Давыдов, редактор журнала «Комментарии». Часто приезжают художники. Весной я был во Франции, виделся с Олей Седаковой, Кедровым, Колей Кононовым, там был Гаспаров, Аверинцев. Переводчик Стефана Малларме Дубровкин приехал из Швейцарии. Приезжал Мухаммад Салих, замечательный узбекский поэт. На родине его преследуют, он живет в Норвегии. Осенью поеду в Литву на поэтический фестиваль. В Вильнюс, который превратился в настоящий космополитический центр, каким недавно была Прага. То есть мир быстро изменяется.
-Что бросилось в глаза во время нынешнего приезда в Москву?
-Активное возвращение публичных письменных текстов. Я пошел в местный ЖЭК. Там на стене висел большой плакат, разбитый на квадратики, где подробно предупреждали об опасности стирки в легко воспламеняющихся жидкостях. Раньше такие плакаты делали концептуалисты, Илья Кабаков, пародируя плакаты 50-х годов. Я не знаю, какие художники делают нынешние плакаты и где они продаются, но это бросается в глаза. Еще во второй половине 90-х не было такого обилия всевозможных высказываний. Обилие надписей на светящихся электронных щитах, заслоняющих половину дороги. «Лучшие гробы братьев Стрельниковых. Все дороги ведут к нам». Или: «Хочешь ли ты улучшить свою грудь?» Вообще очень многое высказано в вопросительных предложениях. «Хочешь ли ты быть богатым?» И тут же ответ: «Хочешь». Эти щиты выхватывают не только твое внимание, не только впечатываются в память, но и занимают время. Они заставляют тебя думать, хочешь ли ты быть богатым. Это прямое вмешательство в твой внутренний диалог, пока ты ведешь машину. Опять же плакаты с картинками в самых неожиданных местах. Речь уже не просто о вреде курения в постели. Истории конкретизируются. Нельзя курить в постели, будучи бабушкой. Дедушкой. И так далее. Это уже не просто лозунг и призыв, как раньше. Это что-то вроде комикса, литературное пространство.
-Может, в Германии ты этого не замечаешь из-за чужого языка?
-Там этого нет вообще. Есть в специально отведенных местах. Например, ты купил обычный телефон, и в коробке лежит книга на нескольких языках, с картинками, где описано, как им пользовать. Ты вложил деньги в покупку, и тебе приватно открывают в ответ на это какие-то секреты. В России же – универсальность повода и полное отсутствие его необходимости. Кто-то сказал, что свобода это осознанная необходимость. А тут свобода как отсутствие необходимости. Никогда не подумаешь, что по такому поводу возможно высказывание, картина, да еще в месте, куда ты пришел по совершенно другим делам. То же с описанием различных общественных работ, уборки мусора, например. Куда его складывать, где дворник, как его зовут, приложена чуть ли не вся его родословная, их несколько, где найти каждого. Это в совершенно обычном доме на Речном вокзале.
-Что удивляет в области книгоиздания?
-В конце года я поеду в Нью-Йорк. Мне нужно будет купить поэтические антологии на английском языке для сайта «Стих на каждый день», который мне заказали. Но что я там куплю на самом деле, неизвестно. Потому что главное, что поражает сегодня в Нью-Йорке это внезапность поводов, по которым может быть написана книга. А имею в виду не поэтические, а вообще книги, нон-фикшн. Берется неизвестный прежде повод, который становится предметом глубокого размышления. Это может быть книга о хаосе или о каком-то уравнении, об отдельных годах жизни Эйнштейна, о какой-то внезапной биографии, о копировальных машинах или антропологическое исследование. И это все пишется не как сухая книга, а в полную писательскую силу, что называется, без поддавков. В России бы любой этот повод посчитали неактуальным. Здесь более узкий взгляд на актуальность, чем в остальном мире.
-Потому что там больше издательств, которые должны поразить читателя?
-Потому что там больше измерений жизни и литературы. Я зашел в Дом книги на Новом Арбате, поразила бедность русской литературы. Есть 20 изданий Булгакова и 30 Пелевина, но многих книг, которые я думал легко купить, там нет вообще. Кстати, иностранная литература здесь в тысячу раз разнообразней русской. В Америке, естественно, наоборот.
-И напоследок, - твои ощущения от происходящего в русской поэзии?
-Я бы начал с общего умонастроения, при котором, как мне кажется, растет внимание к индивидуальному опыту человека. В течение 90-х годов были отыграны все возможные социальные критики. И возникла вакансия внутреннего пространства, в котором опять можно увидеть сосредоточенно пишущего человека. И тогда оказывается, что лучшие стихи по-русски, написанные в 90-е годы, принадлежат, Белле Ахмадулиной и Виктору Сосноре. Как ни странно. Ужасно сложные, индивидуалистические тексты людей, приписанных, казалось бы, к 60-м годам, которым и места нет в сегодняшней поэзии, вдруг оказываются авторами лучших текстов 90-х. Может, это парадоксальный взгляд из будущего, но мне так кажется. Есть ощущение, что этот их опыт будет учтен как аутентичный сегодняшнему времени.
Вставка.
Алексей Парщиков
ЭЛЕГИЯ
О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки.
И гроздьями брошек прекрасных набиты битком
их вечнозеленые, нервные, склизкие шкуры.
Какие шедевры дрожали под их языком?
Наверное, к ним за советом ходили авгуры.
Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
И ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.
В девичестве – вяжут, в замужестве – ходят с икрой,
вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох,
а то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.
Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи