Наша газета уже печатала интервью с американским профессором-славистом университета Эмори Михаилом Эпштейном (см. «Время МН» за 27.12.2000 года) накануне Миллениума. Для новой встречи появилась убедительная причина: после 13 лет эмиграции Михаил Эпштейн впервые приехал в Москву.
Более
пристальный взгляд на лица
-Наверняка не буду оригинальным, если спрошу вас о впечатлениях от Москвы, в которой вы не были целую эпоху – с зимы 1990 года.
-Если честно, мне требуется некоторое время и дистанция, чтобы определиться относительно своих впечатлений. Путевые заметки – жанр, который я люблю менее всего, я никогда не писал ничего в этом духе. Могу сказать, что Москва нахлынула на меня как скорый поезд. Я чувствую себя в каком-то ускоренном движении, в светящемся туннеле, - как описывают потусторонний опыт. Это и есть потусторонний опыт. Четверть жизни я прожил в Америке, - ровно тринадцать лет и три месяца. Если умножить на четыре, как раз получатся мои пятьдесят три года.
-Кошмары в первые дни не снились здесь?
-Наоборот, были сны, в которых привольно летаешь, таким воздушным шаром. Что, наверное, отражает легкость моего пребывания здесь в течение сорока уже дней.
-Сорок дней. Многозначительный срок для фиксации впечатлений.
-Да, на редкость легко движется, дышится, а вот думается с трудом. Но это всегда обратные функции. Когда я приехал в Америку, я первые два года воспринимал красочность того мира как избыточную. Только потом у меня урегулировалось восприятие цвета, а так все било в глаза. Первое, что я ожидал, когда вернулся сюда, - что в глаза будет бить тусклость, блеклость. Этого не произошло. Не знаю, почему. Может, действительно, Москва расцветилась? Меня все предупреждали, что я попаду в государство ментов и криминалитета. Что, с одной стороны, будут бритоголовые, а, с другой, постоянные проверки документов. Я не почувствовал ни того, ни другого.
-Ваши ожидания были почерпнуты из общего потока информации или из личного контакта с людьми отсюда?
-Естественно, я всех расспрашивал. За 13 лет я накопил огромный запас любопытства. И все говорили, что Москва – это город контрастов: новые русские и нищие, милиция и преступники, чувствуешь, что за тобой все время кто-то следит, в людях нервозность, недоброжелательность. Я этого не почувствовал. Почувствовал то, что удивляет в Москве западного человека: более пристальный взгляд на лица. Куда бы ты ни вошел, на тебя глядят, как бы выясняя: уважаешь ли ты меня, и достоин ли ты сам уважения?
-В Америке этого нет?
-Нет, в тебя там не смотрят. Есть приборы, которые, если нужно, тебя проверяют, но, чтобы глаз играл роль прибора, который измеряет достоинство твоей личности и благонадежность, - такого нет. И, конечно, всюду здесь видишь не милицию и преступников, а людей в черном, - тех, кто что-то охраняет, за чем-то наблюдает, стоит при входе. Определенный типаж людей, которые всегда в галстуках.
-Секьюрити.
-А вообще впечатление, что лица разглажены, склонны к безмятежности, к летней расслабленности и праздничной непринужденности, много красивых лиц. Праздник, который всегда с тобой. Прямо формула Парижа. Вполне поверхностные, но очень радужные впечатления.
-А из чего они конкретно складываются?
-Можно посмотреть по разговорам с людьми. Из всех, кого я встретил, может, лишь два-три человека ощущают себя неблагополучными. Гуманитарного, писательского круга. Писатель работает два года над романом, потом получает за него пятьсот долларов, оставаясь нищим. То же литературоведы.
-Бывшие люди.
-Да, но, с другой стороны, они хорошо одеваются, у них хорошие квартиры, они, если захотят, ездят за границу. Ощущения такого, что надо спасать человека, вытаскивать из беды, - нет. Да, видишь нищих, которым надо подавать, но такое ощущение, что они тоже профессионалы своего дела. Я как-то застрял в метро, вагон остановился в туннеле, и передо мной стояла очень красивая девушка, которую обнимал совершенно безрукий человек. То есть он обнимал ее телом, рук не было. Такой высокий, симпатичный парень в рубашке с пустыми рукавами. Они целовались взасос, я удивлялся выбору девушки и невольно, поскольку поезд стоял, слушал разговор. Он говорит: «Ну, что я, бомж. Мне либо возвращаться на родину, - он вспоминал какой-то южный город в Ставропольском крае и как в школьном возрасте бился с чеченцами в местных междоусобицах, - и я там буду получать тысячу пятьсот рублей в месяц. Либо оставаться здесь, где я зарабатываю столько же в час». Я описал его потом знакомой, к которой ехал, и она его узнала: он стоит на переходе и нищенствует. То есть, как профессиональный нищий, он тоже по-своему благополучен, зарабатывая в час то, что писатель еле вытянет в месяц.
-Ну а что с ощущением культуры?
-Я уж не говорю о культурной жизни, которая здесь очень афиширована. С чем сравнивать, с Нью-Йорком, да? Там очень много культурных событий, но они более специализированы, распределены по разным этносам и профессиональным группам. Немножко для русских художников, немного для вьетнамских скульпторов, немного для китайских поэтов, немного для итальянских прозаиков. Здесь все это существует вместе, и поэтому бьет фонтаном. Разрываешься на части, чтобы всюду успеть.
-Что бы вы выделили?
-Больше всего удивило изобилие поэтической жизни при дефиците рефлексии. То, на что я попал в мае, было нескончаемым праздником поэзии. Сначала два дня, посвященные верлибру. Потом три дня конференции и фестиваля в Институте русского языка, где доклады о поэзии перемежались выступлениями поэтов. Перед этим – вечер русского слэма в ОГИ. Потом пять дней майской поэтической оперы. И это только то, что я видел, куда меня приглашали. Такое впечатление, что вернулось время конца 50-х – начала 60-х годов, когда поэзия была в зените общественной жизни. Правда, сейчас это существует в гораздо более тонкой прослойке общества, но, тем не менее, бурлит.
-Что-то запомнилось?
-Мое первое литературное впечатление было в клубе «Авторник» чуть ли не на второй день после приезда. Был вечер под названием «Мы любим Америку». Как бы вызов господствующим антиамериканским настроениям. Казалось бы, должны выступать публицисты, политологи, да? Там было сплошное чтение стихов, имеющих отношение к Америке, переводы американских поэтов, всего одно-два эссе о восприятии американской культуры, единственная рефлексивная составляющая. Все остальное – сплошной ямб и хорей. Вдруг я слышу, слегка уже очумев от этого изобилия поэзии, со сцены: «Эпштейн в Америке, туда ему и дорога». Оказалось, это строки из стихотворения Ивана Ахметьева.
-Ну, тут уж все
закричали: «Да вот он!»
-Когда я уезжал, мне казалось, что развивающаяся тогда рефлексия, - политическая, социально-историческая, философская шла на смену структурализму и культурологии 70-х, - Лотману, Аверинцеву. И уж тем более вытесняла поэзию. И вдруг опять – стихи, стихи. И театр, конечно. Спектакли Мирзоева, Васильева, потрясающий спектакль «Одновременно» Гришковца.
-Какое впечатление от встреч с людьми, которых вы не видели 13 лет?
-Удивительное ощущение. Не туристского, а экзистенциального свойства, - что люди не изменились. Изменились, может, их обстоятельства, социальные признаки. Однако, встречаясь с человеком, которого не видел столько лет, ты вступаешь с ним в ту же воду. Ты заранее знаешь, какой тип взаимодействия будет между вами, кто будет говорить и о чем, а кто будет слушать. Удивительно. На фоне разительных социальных изменений такая устойчивость человеческой натуры как-то даже утешает.
-Это как встречаешь старого одноклассника. Сначала видишь перед собой его родителя, и тут же опять образ подростка. Как объяснить?
-Думаю, бессмертием души. Постоянством и устойчивостью души как подвижного образа вечности.
-А не страшно будет после этих сороковин потусторонней жизни возвращаться в Америку?
-Возможно, это будет некоторым похмельем после пьянки, разгула и разврата…
-…в трезвой жизни профессионала?
-Да, я не знаю, как бы смог здесь работать. Да и вспоминаю, что до отъезда работалось намного меньше, чем в Америке. Там тебя нечему отвлекать. Хорошо это или плохо, не знаю. Дом, университет. Университет, дом. Компьютер, принтер. Можно работать по 15-16 часов в день. Шесть часов университетских лекций в неделю. Пять месяцев каникулы. Я думаю, что я буду сюда возвращаться летом. Работать, естественно, можно только там, а жить здесь. Восемь месяцев работать, а четыре месяца - жить.
-Можете ли на фоне того, что ощутили здесь, рассказать об американской культурной жизни?
-Американская культурная жизнь гораздо менее концентрирована в силу того, что она гораздо более специализирована. Массовая культура это одно. Можно ли называть культурой посещение кинотеатра, не знаю. Высокая культурная жизнь рассредоточена по университетам, по 5-6 крупнейшим городам. Даже Нью-Йорк не играет такой исключительной роли, как Москва или Петербург. Каждый университетский кампус – это свой родник какой-то культурной жизни. За вечер у нас тоже происходит, может, 10-15 культурных событий, на которые, как правило, не ходишь. Если бы я жил в Москве, тоже, наверное, не ходил бы так активно, как сейчас. Хотя и говорят, что российское общество расслоилось, но вся его специфика и аромат в том, что все здесь – для всех и обо всем. Все здесь в курсе, всем интересуются. Есть группки фанатов чего-то отдельного, но сохранилась общекультурная среда. Интеллигенция, может, и исчезает, но среда интеллигентского любопытства, участия, она все же сохраняется.
-Даже в Нью-Йорке этого нет?
-Нью-Йорк это, в общем, гастрольный город. Ну, пошел на балет Эйфмана или на приехавшего итальянского тенора. Какой-то постоянной среды, в которой все бы варились, нет даже там. Культурной жизни как телесного соучастия людей в одном пространстве и времени, их помахивания друг другу рукой, перебрасывания фразами и цитатами, этого в Америке не происходит.
-Соучаствуешь мировой культуре через компьютер?
-Да, в России этого нет. Интернет есть, а жизнь в компьютере – удел каких-нибудь «осетенелых», которые торчат в сети. Большинство нормальных людей довольствуются реалом и вполне в нем процветают. Я хочу подчеркнуть: в Америке высочайший уровень культуры, науки, гуманитарных и всяческих наук. Думаю, что один хороший американский университет имеет столько ученых мирового класса, сколько есть во всей Москве или даже России. А таких университетов в Америке – тридцать или сорок. Но, с другой стороны, это все в какой-то разреженной среде. Можно крикнуть, и этот звук будет плыть и таять в кромке леса. Это разреженное пространство, в котором человек чаще всего остается наедине с собственным следом или тенью, наедине со следом в компьютере или в диктофоне.
-Пустота, как в американских стихах Бродского?
-Да, некоторая призрачность. Есть я, есть природа и есть город, который почти как природа. Город живет какой-то собственной жизнью, и ты проходишь сквозь него, как через лес. Нет эффекта соприсутствия, как здесь, где все носятся как безумные…
-…и оценивают тебя взглядом?
-Да, это значит, что с тобой устанавливают отношения. Я покупаю чай, баранку или салат и чувствую, что продавщица смотрит на меня: что я за человек? Почему-то ей это не безразлично. В Америке сплошные рефлексы, улыбки. Это очень помогает беспрепятственно скользить по жизни. А тут, хоть и глаже, чем раньше, но пока еще легко на чем-то застопориться. Такой общественный персонализм: ты меня уважаешь? А тебя надо мне уважать?
Национальная
идея языка
-Вы ведь за это время много выступали, читали лекции, например, в институте философии, какое впечатление от этого?
-Ну что сказать. У людей много энтузиазма, философского одушевления. Но до тонких вещей дело не доходит. Может, это и хорошо: где тонко, там и рвется. В аналитической американской философии из-за утончения и уточнения языкового анализа метафизика давно исчезла, превратившись в сплошную лингвистику. Читать это невозможно. К душе это не имеет никакого отношения. Это для узких специалистов, которые размежевываются в десятый или в двадцатый раз. А здесь речь идет о крупноблочных вещах, таких как культура, вера, религия, духовность, человек, гуманизм. По-своему, это хорошо. Крупными вещами надо оперировать, если мы себя стараемся укрупнить для чего-то большего. Но это – философия по-русски, это не философия с точки зрения американского академического истеблишмента.
-Разница в традиции, в языке, в чем?
-Русский язык в смысле понятий грубоват. Как говорил Набоков, он хорош при описании каких-то цветовых, осязательных оттенков, чего-то расплывчатого. Но с понятиями туговато. Русский язык нуждается в очень сильных личных инициативах – терминологических, понятийных, смыслообразующих. Он выглядит топорным. Там где в русском языке одно слово, в английском – их много.
-Там оттенки смысла, а
здесь одно обозначение для всего сразу?
-Да, поэтому многое из происходящего в мышлении даже передать по-русски трудно. Там сеть с мелкими ячейками, а здесь с такими, через которые многое проваливается. В русском языке у слова два-три значения. В английском у какого-нибудь come, get, set – десятки значений. Или в русском языке всего два глагола с корнем “время/врем” – “временить/повременить” и “осовременить”. Такие нечасто употребляемые глаголы. А ведь глагол и есть выражение времени, - процессов и действий, протекающих во времени. А по-английски, если взять слово time, у него с десяток важных значений – приурочить к чему-то, вовремя что-то сделать, определить соразмерность действия процессам во времени.
-Там культурный слой
толще, за языком больше сочинений,
свободной мысли.
-Да, почва языка там не комковатая, а рассыпчатая, рафинированная.
-От этого ощущения
английского взялись и ваши опыты по
расширению русского языка?
-Да, это попытка расчленения понятий и придания ему оттенков, которые выражали бы более тонкие вещи. Например, важная черта русской культуры, не нашедшая отражения в русском языке, это то, что по-английски называется self-rightedgeness, то есть уверенность в своей правоте. То, что английский язык обозначил это слово, означает, что они уже способны критически отнестись к этому свойству человека считать себя всегда правым. В русском языке это понятие отсутствует. ‘Гордый’ и ‘самодовольный’ не совсем то же, что человек, всегда чувствующий на своей стороне правду. Мы читаем у Достоевского сон Раскольникова, которому приснились эти самоправые люди будущего, которые способны воспринять только свою правду, а не правду других людей, потому что их, как и все человечество, заразил вирус самоправия, и это привело к взаимному истреблению. Или Пастернак пишет в «Докторе Живаго», что он не любит людей, которые всегда считают себя правыми, потому что им не открылась слабость и красота жизни, что-то в этом роде. Художники интуитивно подбираются тонкими ходами к этому понятию, но в языке его нет. И я предложил в рамках своего проекта «Дар слова» ввести понятия “своеправие”, “своеправный”, предложив примеры их употребления.
-Мы с вами знаем писателя,
пишущего к «пропущенным» литераторам
сочинения, которые те должны были сочинить.
Так и к подобным понятиям надо писать «пропущенные»
трактаты и эссе?
-Я чувствую в себе призвание не беллетриста, но лексиколога, а в его задачу входит писание не романов, а «отрывков из романов». То есть таких предложений, в которых убедительно бы фиксировалось значение слов, и через образчики речи, через речения они вводились бы понемножку в язык.
-Будет ли напечатан в
России ваш «Дар слова»?
-Да, я был в издательстве «Русский язык». Это может быть «Проективный словарь русского языка» или «Словарь лексических возможностей русского языка». Для меня это один из наиболее важных и, я это чувствую, пожизненных проектов.
-А ощущение языковой
среды, в которую вы сейчас попали после
стольких лет отсутствия, изменилось ли?
-Знаете, я еще в Америке был удивлен, когда смотрел российское телевидение, что новых слов особенно не появилось. Я их записал на двух страничках. Слова типа «ты меня не грузи» и им подобные. Скорее, даже не новые слова, а значения слов. Появился десяток-другой слов уголовного происхождения, англицизмов, но удивительно, что за 13 лет таких бурных перемен язык не обрел нового качества. Даже язык интернета иногда труднее понимать, поскольку он письменный и предназначен для посвященных.
-Вы хотели продолжать
про «Дар слова», я вас перебил.
-Да, есть ряд важных сторон жизни, где русский язык исторически оказался особенно недоразвитым. Это сфера высоких технологий, это эротическая сфера, в которой нейтральный стиль отсутствует. Кроме слова «любовь», употребляемого во всех случаях жизни. А так или книжные, медицинские, или, наоборот, матерные слова. Мало слов со значением времени. Чувство времени в русском языке очень редуцировано.
-Вы же сами видите, что
здесь или полный провал и застой, или вихрь
карнавала, в котором ощущения времени нет.
-Да, я как раз и пытаюсь «овременить» лексику русского языка. Предложил около ста новых слов с корнем «врем», определил их значение, привел примеры. Естественно, только некоторые из них имеют шанс войти в живой язык. Скажем, слово «времяточивый». Детство – «времяточиво», как источающее из себя время. Хорошо помню, что тот угол, в который меня ставили в виде наказания в детстве, был особенно «времяточивым», он просто затекал слезами и временем. То есть это слова, возникающие для выражения опыта. Думаю, что представление о языке, как об энергии, нежели структуре, должно вернуться в наш обиход. Особенно, конечно, для писателей и интеллигенции. Язык творится здесь и сейчас. От наших языковых инициатив зависит его будущее. Чем был бы русский литературный язык без Карамзина? Владимир Даль сочинил много собственных слов и контрабандой ввел их в свой словарь. Они нигде, кроме словаря Даля, не зафиксированы. Даже в его предисловии к словарю видно, что он оправдывает свои «старовведения», говоря, что русский слух не найдет здесь ничего для себя чуждого.
-Даль наше все, Пушкин
наше все, язык – наше все?
-Некоторые слои правящей элиты заняты сейчас поисками какой-то идеологии, русской национальной идеи. Все время витает этот вопрос: «что мы, русские, такое?» Я бы сказал, что в подлинно демократическом и развитом обществе место идеологии занимает язык. Лексикология – вот подлинная идеология. Язык создает условия для выражения самых разных идей. Богатство языка – это знак продвинутого состояния общества.
-Как я понял, особого
развития его сейчас вы не нашли?
-Не нашел. А ведь именно язык нас всех и объединяет. Это то, что русских делает русскими, даже русскоязычных делает русскими. Какая разница между русским и русскоязычным, - анализ крови, что ли? Но по анализам ничего не видно. Язык и есть бытие нации. Нация строила идеологические химеры, от которых сама и пострадала. Хорошо бы эти усилия направить на обогащение и развитие национального языка, который обслуживал бы все сферы жизни общества и мог бы служить выражением самых разных идей. А у нас с трудом протискивают на телевидение какую-нибудь передачу, посвященную русскому языку. Или предлагают реформу правописания десятистепенной важности. В то время как идет загнивание русского языка, который после Даля не только не развился, но и просто загнивает на корню.
-В прямом смысле – «на
корню».
-Конечно, корни перестали плодоносить. Там, где у Даля из одного корня, такого как «добр» или «люб», торчат двести ответвлений, в современном языке хорошо, если осталось тридцать или сорок. Это – облысение словесного леса, обнищание языка. И это как демографический урон нации, убыль и недород.
-Все постепенно сойдет к
одной идее, которая и будет считаться
национальной…
-Да, за отсутствием средств выражения каких-либо других. На самом деле, это советский проект: свести весь язык к пяти возвышенным словам, которые в то же время играют роль матерных выражений – посылают тебя к матери-родине, а дальше посылают от ее имени.
Первая
| Генеральный каталог | Библиография | Светская
жизнь | Книжный угол
| Автопортрет в
интерьере | Проза | Книги
и альбомы | Хронограф
| Портреты, беседы, монологи
| Путешествия |
Статьи |