Игорь Шевелев

Европеянка.

Четвертая глава книги «Год одиночества».

 Магритт "Девушка в волшебном лесу"

I.

Зима, чужие сны, ярко освещенный консерваторский подъезд. Ее пугали не зеркала, а отсутствие в них отражений. Все было единожды, и узнавать надо было сразу, без подобий. Как думать из сумасшествия. Накрашиваться можно, но не заглядывая в зеркальце. Шок, клоунада. Вроде той музыки, что ударила ее по мозгам в Малом зале. Она даже закрыла лицо руками и заплакала, не отдавая себе отчет то ли в унижении, то ли в счастье. Нет, скорее, от ужаса, что вот опять смешали с грязью, сколько можно... Она жила за двоих: чувствовать одинаково, умереть в один день, в одиночку не получится. Но не получилось и так. Это вроде Айседоры Дункан, танцевавшей соло "Разлуку", а потом к ней подошла вдова Вагнера: "Милочка, как вы с вашим партнером хорошо танцевали! Где же он, я хочу выразить ему свое восхищение". Старуха так и не поверила, что никакого партнера нет. Иначе зачем этот глупый скандал по поводу грязной посуды в раковине и кому выносить во двор ведро с мусором! Все слишком просто. Наверное, она действительно жила за спиной, а спина исчезла, и больше нельзя танцевать соло за двоих. Музыканты кончили играть этот ужас, стали разводить руками. На сцену выпрыгнул маленький, взъерошенный, улыбающийся композитор, нелепый как вся его музыка. Тоже вот выразил себя, и весь мир притих в тоске, зажимая уши руками. Ей пришло в голову, что он испытывает тот же смертный страх, что и она, но знакомиться с ним, разделять его чувствования она бы не стала никогда. Пускай каждый умирает в одиночку, это правильно. Все стали подниматься со своих мест. Народу было немного и, наверное, поэтому все старались соблюдать тишину даже после концерта. Будь перерыв, вообще никого бы не осталось. Она задержалась в туалете, пытаясь то ли припудрить нос, то ли разглядеть в зеркале свой взгляд. И то, и другое неудачно. Когда подошла в гардероб брать дубленку, из публики никого не оставалось, и сами музыканты двигались к выходу. Автор тоже брал свое пальто, перекладывая что-то из кармана в карман. Из-за неуверенности, наверное. Зачем-то она сказала ему спасибо. Он обрадовался. "Неужели вам понравилось?" - "Скорее, потрясло, - сказала она. - Такое не может нравиться. Вроде "Ста дней Содома", которые я не досмотрела с мужем по видео, потому что началась истерика". Она кивнула ему и пошла к выходу, оставив, кажется, с раскрытым ртом. "Постойте, вы до метро? Пойдемте, если не возражаете, вместе, я вас провожу".

 

Как настоящая провинциалка, она знала о венских кафе больше, чем сами венцы. Как в конце XYII века после осады Вены турками у Франца Кольшицкого оказалось несколько мешков кофе, которым после стали торговать местные армяне. Как в кафе Милани на Кольмаркт в XYIII веке появляется галерея из 30 зеркал, а в кафе на Плангенгассе – роскошные серебряные украшения. Как читали там иностранные газеты и вели разговоры, которые подслушивала тайная полиция. Как в 1850 году изобрели специальный «кофейный» стул для мраморных столиков, позже ставший венским. Как Троцкий вел свои революционные споры в кафе «Централь». Как кафе интеллектуалов – «Ландтман» недавно отметило свое 125-летие. Как будто она сама там жила, дышала этим воздухом.

 

4.1. Люди ладно, но каждое слово, понятие – это тоже музыкальный значок. Начнешь смотреть картину какого-нибудь Караваджо, и теряешься в симфоническом звучании красок, форм, лиц. Звук это ведь не только когда у соседей пробивают стену, чтобы соединить две комнаты, или тупо и безнадежно музицирует ребенок. Это еще и ночь, когда в морозной тишине трещат деревья, и вдруг все замолкает, и ты одна. Это еще и вечная надежда на знакомство и близость с человеком, которого всегда ждала, и столь же вечное непонимание, куда он делся, не может ведь не существовать.

Она старалась так жить, чтобы он сразу понял, что это она, и она его ждет, не отталкивает, но он почему-то не приходил. А самое печальное, что, глядя на себя в зеркале его глазами, она видела на самом деле не совсем то, что могло его заинтересовать и даже понять, что это она перед ним, она, а никто другой. Нет, снаружи было что-то совсем другое, чем то, что она чувствовала и знала внутри себя. Надо было передать ему это внутреннее. Она поняла, что должна сочинить нечто, чтобы дать ему о себе знать. Это запало в душу. Разговор, смех, душевная и телесная близость – это все было лишь отчасти, не совсем точные знаки о себе и о нем.

Между тем, жизнь складывалась в какую-то заемную мелодию своего времени: среднее между какофонией и танго. Она вышла замуж, нахлебалась супружества, когда непонятно, кричать ли, отстаивая себя и свое, или молча терпеть, подвигая его на все большее скотство – и то, и то плохо. Она так и не разобралась.

Она не сразу разобралась, что на самом-то деле остаются мелочи, то, что не попадает в фокус, оставаясь на периферии зрения. Какие-то общие знакомые, к которым она попадала, веселясь там, выпивая и закусывая, вместе с мужем. Новые места, турецкие, крымские и испанские курорты. Новые блюда, драгоценности, книги. В отличие от него, она старалась избегать громоздких вещей, мебели, тупых и довольных собой друзей. В какой-то момент она заметила, что не может долго сидеть дома, взаперти, что ей нужны новые впечатления, лица, празднества, сама атмосфера которых ее оживляла. Она любила ходить или к очень старым знакомым, чьи ритуалы были известны ей заранее и досконально, или в совершенно новые места, где она еще никогда не была. Например, в рестораны, в гостиницы высшего класса, в новые бутики. Сами эти интерьеры словно очаровывали ее, колдовали, когда она считывала с них заключенную в них гармонию или, наоборот, безобразный, душащий скрежет. Но то же и люди. В таких местах они еще разговорчивей с незнакомыми, чем в вагоне поезда, куда попадают по нынешним временам гораздо реже, чем прежде.

 

Ей нравились любые путеводители, но особенно по музыке и кладбищам, как не имевшие отношения к реальности. Узнав когда-то о монументальном кладбище Милана, влюбилась в него, как в Глена Гульда. По Интернету нашла, собирая его бронзовые памятники, виды архитектурных улиц, фантазируя над уходящими глубоко вглубь склепами. Это был ее идеальный город.

 

4.2. Добыча денег стала для него спортом, делом игры и азарта. Она удивлялась, неужели он не понимает, чем это кончится? Потом убедилась, что у него просто нет воображения. Его вовлекала толпа ему подобных, кажущаяся деловитость, постоянная занятость проблемами. Каждая минута оборачивалась для него тем или иным достижением. Он сказал ей, что настоящая игра началась, когда он понял, что каждая секунда приносит ему сотню долларов.

Вздохнув, она отошла в сторону. Трещина между ними все росла. У него была своя жизнь, которой он всецело был поглощен. Со своими опасностями и триумфами. Значит, ей надо было устраивать свою. В общем-то, она всегда это делала. Просто сейчас ясно был слышен жуткий свист одиночества и пустоты. Надо было устраивать все полностью.

Проснулась она поздно, потому что под утро долго не спала. Кое-как встала, привела себя в порядок, сделала кофе, но выпить не было ни сил, ни желания. Она не чувствовала себя в безопасности и покое. Позвонила женщине, убиравшей квартиру, чтобы та сегодня пришла к пяти, не раньше. Значит, есть еще люфт.

В таких случаях звонишь своим прежним знакомым, но таких у нее не было. То есть были, конечно, но и в голову не могло ей прийти звонить им. Давняя жизнь втроем в Симферополе мелькнула как дурной сон. Кажется, они сочиняют сейчас там детективы. И молоденьких девушек наверняка вокруг них полно по-прежнему. Ее это совершенно не касается. К тому же не хотелось, чтобы муж обнаружил квитанцию за междугородный разговор. Он делает, что хочет, а она так и живет в узком горле запретов.

Другой знакомый вдохновил ее идеей изучить систему связей в любом криминальном или деловом сообществе, включая банду или фирму, вроде той, что возглавлял ее муж. В иные минуты, особенно когда она читала книги по русской истории – о дружине Рюрика, об опричниках Грозного, о птенцах гнезда Петрова или сталинском политбюро, ее охватывало желание вычислить этот круг, который никому до сих пор не удавалось разорвать. А если еще вывести музыкальную закономерность, положить русскую историю на ноты! Но сейчас ее только клонило в сон. Наверное, опять к перемене погоды. Но она тут причем?

Жизнь не удалась: хочется спать. Раньше хотелось трахаться, а сейчас спать. Вот и вся разница. Она мечтала быть текстологом, прочитать, запомнить и сравнить все тексты: все ж таки профессия. Однако и тут ее в самый ненужный момент клонило в сон. Наверное, низкое давление. Дождется лета, вынесет на лоджию кресло, и будет дремать с Пушкиным в руках. Когда раздался звонок в дверь, она заглянула в глазок, увидела там каких-то мужиков и не открыла.

 

Зачем бояться Вирджинию Вулф, ее надо любить, а не бояться, пусть она и сидит в своей комнате, где пишет, думает, рассуждает. От человека в вечности остается только то, что он понял и выстрадал в одиночестве, наедине с собой.

 

4.3. Может, это ее подтолкнуло к уходу. Она собрала все деньги, которые смогла найти, кредитные карточки, коды которых знала, сложила в небольшую сумку смену белья, косметичку, платье, кофту с юбкой, надела шубу с сапогами, закрыла дверь, оставив ключ в таком тайном и договоренном месте, о котором знал только он, и ушла, как думала, навсегда. В случае чего, решила, устроится в гостинице. О загранице, всяком там Париже, даже и не думала.

Записку не оставила. Могли меня убить, в конце концов, или не могли? - сказала сама себе. - Могли. Стало быть, вот. Ей нравилось спокойствие, которое она при всем этом ощущала.

Неприкаянная, она вошла в этот мир, и тот ее принял. Она взяла машину, и та довезла ее до новой Третьяковки на Крымском валу. Она специально поехала именно туда, зная, что там почти нет народу, и никто не помешает ей побыть одной. Господи, как ей было там хорошо. Серебрякова растрогала, например, ее до слез. Ее всегда удивляло, как можно смотреть сразу так много работ. А тут она поняла: они окружили ее, удерживая ее тепло.

Там же она пообедала в ресторане и поехала в консерваторию. Почти наобум. А попала на прекрасный концерт Баха в Малом зале, который исполнял ансамбль Татьяны Гринденко. Мягкие малиновые кресла с золотыми полукружьями, скрипучий старый деревянный пол тоже погрузили ее в свой особый мир старинного душевного шитья. Да что же это я спала столько времени, - сказала она себе, удивленно. Ведь все это уже было – и уют, и свет, и душевное тепло. Зачем же я так озлобилась и очерствела, ради чего?

Умиротворенная музыкой, она долго шла заснеженным бульваром. Было хорошо, не холодно, люди выгуливали собак. Старомосковское, уютное житье никуда не ушло, это она куда-то отлучилась, решив, что все разъехались, умерли, исчезли, и Москва перестроилась в какой-то чуждый американизированный мегаполис. Конечно, ей не хотелось на ночь глядя искать себе жилье, и, размягченная, она зашла в «Мариотт» и спросила себе номер. Цена ее не поразила. Переночует, а завтра на те же деньги снимет на той же Тверской квартиру на месяц, неважно. А потом присмотрит квартирку где-нибудь на Патриарших. Заживет своей отдельной жизнью. Деньги – тлен, ерунда, по сравнению со спокойствием, которое она в себе сейчас обнаружила.

Большой и пустой номер «Мариотта» повеял на нее торжественностью, которую надо было чем-то заполнить. Подойдя к окну, она вдруг увидела через дорогу Сережин дом и окно его комнаты на шестом этаже. И даже свет горел, что совсем ее поразило, потому что ни Сережи, ни Лены уже не было. Неужели все опоздало? Надо попытаться хоть до кого-то дозвониться.

 

Если бы она не любила драгоценности, наверняка сошла бы с ума. Изящное кольцо украшает пальцы. Пальцы ведут к клавишам, карандашам, любовным сплетениям, теплой ауре. Иногда кажется, что ты в пустоте. Вокруг тебя люди, со свистом, как в вакуум, втягивающие смысл. Нечем дышать. Только вещи, только камни могут поддержать эту систему координат.

 

4.4. Конечно, у нее была мечта. Запереться от всех в своем маленьком, но уютном и новом доме, обложиться книгами и читать, читать. Она бы с удовольствием сделала и какое-нибудь открытие. Ведь если прочитать насквозь всю русскую литературу, начиная с летописей и «Слова о полку Игореве» вплоть до Иосифа Бродского и Льва Толстого со всеми его письмами и дневниками, то невозможно же не сделать открытий. Ну, например, о снах в этой самой литературе. Кстати, и ее собственные сны пригодятся, с которыми она пока что не знала, что ей делать, а потому забывала напропалую. Или выписать оттуда все мудрые мысли и афоризмы. Заодно найдя их источник и родословную. Или – метафоры. Или – многоэтажную ругань. Или – женскую психологию. Да мало ли.

Еще интересней то, что будет при этом происходить с ней самой, с ее телом. Она почему-то была уверена, что начнет ссыхаться. Можно будет оставить все обычные тревоги по поводу похудания и лишнего веса. Она станет маленькой, сухенькой…нет, еще не старушкой, но уже и не женщиной. Птичкой? Да, скорее. Кто там у нас сидит на ветке, поет, а затем вдруг исчезает неизвестно куда?

Эта картинка так ясно запечатлелась у нее в голове, что она тут же даже зарисовала ее на листке гостиничного блокнота. Привстав на цыпочки, сложив за спиной фалды крыльев, подняв к небесам личико с клювом…

Да, у нее нет детей. И все эти сюжеты с бытовыми сложностями, с занудным выращиванием отпрыска, его кормлением и устройством, - эти сюжеты отпадают. Но у поющей птички и не может быть, наверное, детей. Ее жизнь высока и трагична по-иному.

Она перебрала в уме всех знакомых мужеского и женского полу и поняла, что никого из них не хотела бы сейчас увидеть наедине с собой. Все очень милые, любимые люди, и нынешним же вечером она наверняка их увидит на какой-нибудь выставке, концерте или дне рождения, но оказаться с кем-нибудь из них за столом один на один или, того пуще, в постели, она совершенно не желала.

Это должен был быть кто-то совершенно другой. Из иной жизни. Но вся ее беда заключалась в том, что она видела уже все эти иные жизни. И бизнесменов. И политиков. И художников с музыкантами. И за границу с ними ездила. И тут на дачах отдыхала. Ничего, кроме того, чтобы обвести все это жирной чертой и забыть, она не хотела.

Снова, как давным-давно девушкой, она жила в ожидании. Кто-то дудел на дудочке, она не могла понять, где: за окном, за стеной, в ее ушах? Мальчик-крысолов? Хорошо пожившая дамочка, она и саму себя уже не могла не считать таким же точно крысоловом.

 

Увидев в магазине банку консервированных бабочек, схватила, забыв обо всем, - зачем пришла, хватит ли денег, в какой стране сделана? Это не ненависть ко всему, а нужда в резких движениях: что-то надо сделать и только потом умереть.

 

4.5. Перед каждым свиданием с ним она специально думала, что же такого умного сказать, чтобы он запомнил. Самое неприятное, что – придумает, обрадуется, а через пять минут забыла напрочь. А-а, вот: попав в водоворот событий, она теряет точку отсчета, где находится в этот момент? Для этого, добавляла, и нужен мужчина для такой птички, как я, чтобы определяться на местности.

Больше всего она боялась, что он, производящий такое впечатление спокойствия и устойчивости, вдруг тоже начнет жаловаться на душевный раздрызг и потерю ориентиров. Такое с ней тоже случалось. То есть только такое и случалось. Только хочешь на кого-нибудь опереться, - бац! – а там труха и слезы, а не мужик. Как говорит задушевная подруга Марина: «Никто не хочет любить, все хотят быть любимыми».

Чтобы не стоять в пробках, она доехала до ЦДЛ на метро, перешла Садовое кольцо, оглядела машины, стоявшие по обеим сторонам дороги, но его «Вольво», кажется, не было. Сразу решила, что ждать не станет, выпьет в буфете кофе и уйдет с первым же знакомым. Обычно варианты возникали сразу же, и это была даже не постель, а какой-нибудь ужин, торжество или премьера. Да хотя бы открытие нового бутика.

Оказывается, он давно уже ее ждал. Просто поставил машину с другой стороны, у ресторана, где уже все и заказал к ее приходу. Особенно ее порадовали любимые шампиньоны в горшочке и глоток хорошего коньяка. Нажираться она ничуть не собиралась.

Он сказал, что видел ее мужа. Да, точно, они вращались в одних деловых кругах. Ну и что? Ничего. Такой интимный разговор с почти незнакомым человеком интересен именно каждой его фразой, умолчанием, переменой темы. Ей казалось, что она возвращается в давние времена своей молодости. Сейчас это все выглядело какой-то детской игрой.

Она с удовольствием оставила поданную на стол вкуснятину почти нетронутой. Маленькие радости богатых: быть собой. Когда разговариваешь, смотришь на собеседника, и как будто вокруг никого нет. Но чуть оглядишься, и опять поражаешься, насколько все вокруг безобразны. Каждый по-своему, но все вместе просто ужасны. Это еще в метро ее задело. Она, как обычно, вышла из дома, желая всех любить, всем понравиться. Но уже первый косой взгляд, первый толчок, первая усмешка непонятно за что, поставили ее на место. Непонятно, за что зацепиться с этой своей любовью. Измученные изуродованные люди, готовые мучить других. Закрыть глаза и делать вид, что дремлешь. Смотреть сквозь тебя. Или напиться, как здесь, в ресторане, и смотреть сквозь туман. Залить глаза, как называла это умершая мама. Мама умерла, и она умрет.

 

«Во всей Европе культурная элита постепенно уступает место другим элитам. Там — элите полицейского аппарата. Здесь — элите аппарата средств массовой информации. Эти новые элиты никто не обвинит в элитарности». Милан Кундера «73 слова».

 

4.6. Странно, в больницу она почему-то ехала с хорошим настроением. Может, солнечный день был тому причиной. У метро зашла на рынок, купила очень красивые груши, килограмм отборных мандаринов. Тут же подошел трамвай, тоже не ждала. Конечно, она старалась не думать о том, что увидит. В больнице приятная девочка медсестра выдала ей халат, сказала, куда идти. Бессознательно она пыталась угадать его состояние по тому, как на нее смотрели, узнавая, куда и к кому она идет. Но все явно были замотаны и никак не смотрели. Пришла, ушла, кого это касается. И его внешний вид поразил ее только в первый момент. Но она тут же стала выкладывать гостинцы, проверять его тумбочку, поправлять одеяло, здороваться с соседями по палате, которые то и дело входили и выходили, стараясь, то ли не быть в тягость, то ли, наоборот, привлечь к себе внимание. В общем, можно сказать, ей по-прежнему не удавалось сосредоточиться. Он то ли дремал, то ли был отрешен, но особой радости не выказывал. Это выглядело как продолжение их отношений все последнее время. Что тоже ее немного напрягло. Она все-таки ждала большего внимание к своему приходу. Она понимает, что ему плохо, но не до такой же степени, чтобы вообще не реагировать.

Сестра принесла лекарства, и когда дошла до его кровати, она спросила ее, когда можно поговорить с лечащим врачом. Та ответила, что в середине дня вторника и пятницы. Он наконец зашевелился, попросил ее дать ему халат, спустил из-под одеяла худые ноги. Попросил ее помочь ему выйти с ней в коридор, и, морщась, побрел с ней из палаты. «Больной, не забудьте принять лекарство», - сказала ему медсестра, но он даже не обратил на нее внимания. Она уже и не знала, что делать, кому улыбаться, что говорить.

Был час посещений, и все кресла и диваны в коридоре были заняты. Он прислонился к стене. Долго молчал, как обычно молчал, когда сердился на нее. Изображал подавленность и депрессию. Потом заговорил самым тусклым из своих голосов. Что-то подобное она и предполагала. Чтобы она больше не приходила. Спасибо ей за все, больше они не увидятся. У него опухоль простаты, он отказался от операции, да они и не особо настаивали, уже поздно и вообще меньше хлопот. Ушел бы домой, но сил уже нет, и здесь хотя бы дают обезболивающее. На похороны тоже пусть не приходит, не надо. Вообще он ни о чем не жалеет, рад, что умирает и рад, что почти в трезвом для этой радости сознании. Он давно уже это чувствовал, она помнит, как он морщился при ходьбе. Надо было им шагнуть навстречу друг другу, обняться, делать вон чего, помириться, но как-то не сложилось. Потом он ушел. Не прощаясь.

 

4 января. Пятница. Анастасия.

Солнце. Восход в 8.58. Заход в 16.11. В Козероге. Управительница – Венера.

Луна. Заход в 11.57. Восход в 22.54. В Деве. Ш фаза.

Долгота дня 7.13.

Камни дня: бирюза, красно-бурый сардер.

Цвет одежды: темно-красный и темно-желтый. Не надо светлых тонов.

Надо активно начинать новое дело, строить дом, семью, не сомневаться, довести дело до конца. Разрешать запутанные проблемы, защищать правое дело.

Годовая активность: почки, мочевой пузырь.

Месячная: нервы, селезенка, поджелудочная железа, органы пищеварения.

Поворотный день, - Венера входит в знак Рыб: жертвенность в высокой любви. В содружестве с Марсом в Скорпионе – любовь на всю жизнь.

Алхимическая формула – Леонардо да Винчи.

Все есть шифр: видишь и не узнаёшь. Зримость и есть непрочитываемая тайна. Способность зрения, глаза – культовая. Божество – то, что является. А слово, описывающее его – обманка и деза. Людей сбивает с толку воображение. Этих дурить проще всего.

 

Наверное, правда, что один день с другим только на небе связан. Сегодня надо любить и дом с семьей строить, а завтра пост соблюдать, думать об умерших и из квартиры не выходить, а послезавтра судиться за добро против зла. Все обрывается, едва начавшись, словно новости или реклама. Иногда снятся такие долгие сны, которые тут же забываешь, что понимаешь, что живешь и по ту сторону дня. Просыпаясь, надо неторопливо вспомнить, как тебя сегодня могут звать. Анастасия. Именно так, а не грубое Настя. Хотя и Настькой хорошо, но тут нужно много травы и холмов, а поскольку зима, то хотя бы валенки и теплый мамин платок. И в школу не пойду, там учительница ругается как собака. Потом только вспоминаешь, что какая там школа, у тебя самой уже дети, кажется, есть. А муж? С мужем туго. Муж, если где-то и есть, своими делами, наверное, занимается. Кругом пьют и дурью маются, поэтому он день и ночь должен делами заниматься, чтобы хоть что-то успеть, пока весь не умрет в заветной лире. И потом, как узнать, что он муж, - она уже сталкивалась с этой проблемой. Мужа ведь только изнутри узнать можно, а мы привыкли видеть снаружи, на улице иначе нельзя. Так он где-то и сидит неузнанный, не то чтобы кривобокий, скорее, ушедший в себя, сразу и не разглядишь. Вот и кукуешь, выглядывая из окна: по нервам их узнаешь их. Благо, была бы она музыкантшей, придумала бы тогда древний инструмент, чтобы извлекать из людей то настроение и ту правду, которая ей нужна. Но под твою дудку никто на самом деле не пляшет. Скорее, ты сама пляшешь непонятно под что.

«Меня в рай не пустят. Поэтому я на земле должна добрая быть».

Всякая Анастасия воображает себя потерянной царской дочерью. Всякая, кроме настоящей.

На любой работе я смотрю на себя со стороны и удивляюсь, неужели это я, обо всем забывшая? Мне, скорее, идет с голоду умирать и ни о чем таком не думать, кроме музыки и красоты в идущих мимо людях. Мне даже в толк брать, чего от меня хотят, унизительно.

Вот так повоображаешь себя, а потом, как бы забывшись, всю работу и сделаешь.

Эту жизнь иначе как во сне жить и нельзя.

А проснуться – опасно. Представляешь, если во сне у тебя семья и все остальное, а ты хочешь от них проснуться, - как они к тебе там отнесутся? По меньшей мере, обидятся смертельно. Так и тут. Но ты же не в сон просыпаешься, а куда-то дальше. Тут-то и ловушка умозаключения: не от сна к яви, а от сна к чему-то другому.

Лично она почему-то всегда хотела отоспаться до тех пор, пока жить захочешь. Лечь и не вставать, пока жить захочешь. Вот как люди болеют. Лежат и лежат, пока не выздоровеют. Тогда и вокруг них все по-другому. Заодно и все долги и работы насмарку уйдут.

Говорят, музыка и стихи помогают жить мимо, не только сон. У нее не было ни музыки, ни стихов, значит, она должна найти то, чего на свете еще нет. Вроде, скажем, компьютера.

Например, она могла бы разгадывать преступления и прочую жизнь. Но для этого пришлось бы эту жизнь создать с самого маленького гвоздика, то есть обзавести смыслом, а не одним только обычаем терпеть, что есть, и не рыпаться.

Неужели я женщина только потому, что терпеливо чищу картошку и мою посуду? Тогда, значит, я притворяюсь и просто не вижу самого главного. Тогда, значит, я достойна смерти. Мне всю жизнь кажется, что я достойна смерти. Чуть прихожу в восторг и не кажется, тут же пугаюсь.

Когда я вижу людей при исполнении, мне кажется, что внутри у них простокваша. Что у мужчин, что у женщин. Наверное, человек и должен быть таким, - уязвимым.

Он говорил со мной так твердо, что я испугалась и стала искать простоквашу и в нем. Тут же нашла, конечно. Хорошо, что успела отскочить.

Только мертвые тверды до упора, до патологоанатомической экспертизы. Сама индевеешь, когда ее проводишь. Она еще в институте это поняла, и почему медики так пьют. Думают, что иней можно так снять, а на самом деле только водка холоднее становится и аппетитнее.

Жизни кругом так много, что обязательно кто-нибудь тебя подхватит, посадит в машину, повезет на место происшествия или, не дай Бог, убийства, а дальше ты все делаешь машинально, как в разговоре. Потому что если с людьми, то как в разговоре, даже когда молчишь. Поэтому только мертвые могут быть в одиночестве, если по правде. Хорошо бы, чтобы их еще там не дергали. А сама ты все чаще Анастасия Васильевна.

С людьми живешь тесно. Мертвых не боишься, боишься начальства. Бога не боишься, боишься родителей, а потом детей. Снова посадили в машину, потому что в метро ты более одна, чем в машине, которая едет по адресу.

Убийцу, то есть того, кто заказал убийство своего коллеги, стоящего на пути, видишь сразу. И все видят. А что толку? Не скажешь ведь человеку, что он убийца. Доказать надо. А как докажешь, если в России в принципе нет причинно-следственных связей, одни сердешные или сволочные.

Конечно, она могла сказать. Убийцу могли схватить. Могли выбить признательные показания, пригрозить, чего-то придумать. Но это все не то. Выходишь еще хуже убийцы. Уж лучше лечить мертвых, чем преследовать еще покуда живых.

Остается вечер и следующий рабочий день. Остается вечный тупик, смываемый временем. Чем хорошо время, это тем, что оно не останавливается. Можно вообще не думать, все равно пройдет. Даже лучше - не думать. Просто ждать, пока смоет. У этого моря нет погоды. Только прилив. А теперь ко времени прибавился еще телевизор: прилив в приливе.

Она была царской дочерью: владела секретом времени, - не идти у него на поводу. Утром опять ей звонили, присылали машину, потому что иначе она могла пойти в центр, где консультировала, или в больницу, где оперировала детей по поводу гланд и аденоидов. Оценка тебя другими это вопрос времени. Или вечности. Разница небольшая, потому что в конце концов сбудется изначальная мечта ни от кого не зависеть.

Самый страшный момент, - вечер накануне рабочего дня. Что бы ты себе ни напридумывала, ты туда пойдешь.

Вечер накануне завтра. Сколько бы ты ни сидела в кресле, завтра настанет, страшноватое и чужое. И надо будет все начать сначала, причем, с утра, с тяжкого после сна времени.

Уловки напрасны. Ты умрешь во сне.

 

II.

Разучиться говорить. Во-первых. И никаких объяснений. Люди сами позаботятся, чтобы тебя раздавить.

Идти без дороги, потому что ее нет, это, во-вторых. Где удалось пройти, там и дорога. Так уж тебе повезло, что есть люди, но нет земли, на которую можно было бы ступить, оставшись собой.

И тебя тошнит от людей, и они тебя с ходу отшвыривают. Все верно.

То, что он позвонил ей, было чудом. Кто-то тебя еще хочет, протягивает ниточку, за которую вытянет с того света на этот. Она сказала, конечно, что не может, какие-то срочные дела, голова болит, надо куда-то уезжать, - сто причин и все разом. Он еще позвонит пару раз и исчезнет, сколько же можно. Да и у нее муж, не муж, а что-то вроде холмика сразу при входе на кладбище. К святому Прову налево, а ей прямо два шага. И всегда среди людей.

Чтобы прийти в себя достаточно посмотреть любой модный журнал, которые на нее откуда-то сыпались, несмотря на то, что она, как ей казалось, никуда не ходила. Все это откровенное глянцевое убожество отражало и тех, кто писал, и кто читал всю эту одноклеточную бодягу. Действительно, это предмет биологии. Возможно, молекулярной. Хотя нет, та будет посложнее.

После чего выходишь, как из душа, понимая, что места тебе в этом мире нет, и не будет. Ей быть с человеком больно, а не то, что говорить с ним. Недотрога. Объясняйся он одними лишь стихами Пастернака, неожиданный как фуга Баха, и пахни фиалковым мылом, она все равно умерла бы от боли скукожившихся внутренностей. Она уже страдала от книг! От музыки! Все – не то, не правда. Она с наслаждением лелеяла себя, как редкий цветок, который достигает высшей точки расцвета, чтобы тут же сойти на нет.

Она могла бы читать Пруста в комнате, обитой пробкой. Да, именно так. Но, что в Париже пробка, то в Москве зима. Не пропускает шума, и если принять таблетку от сбившегося дыхания, то каждая следующая минута будет прямым наслаждением.

Она села в кресло синего атласа, в подобное которому упал плачущий Марсель, осознав бегство Альбертины. Кто бы мог разделить с ней эти грезы по чужим грезам в подробностях, которые удаются только в жутком споре со своим Создателем, что все напрасно, и Он, видно, специально над ней издевается, подвергнув таким мучениям? Никто не мог. Ее место разве что в монастыре, где у монахинь современные любовные разборки со Всевышним.

Существуют ли такие монастыри? У нее большие сомнения. Русские европеянки тем и отличаются, что их Европа так же не существует в мире, как и их Россия.

В комнате быстро темнело. Зачем-то зажгла свечу, ароматизированные палочки. Если честно, она никогда не могла понять Бога. Считать Его хорошим, но неумелым парнем, мозги не поворачивались. Тут была какая-то неопрятная хитрость, которая и так ее достала в Им созданном мире. Может, поговорить с Буддой? Наверное, запах сандала навел ее на эту мысль. Дело не в том, что Бог един, а в том, что мы, людишки, слишком малы и едины, чтобы различать, что там происходит. От напряжения тараканы начинают в нас плодиться и выбегать наружу.

Будь она Ньютоном, вывела бы теорию о силе тяги, которую придают выбегающие из головы тараканы. Без тараканов она бы так и сидела в своем Саратове, в музее писателя Федина, куда устроилась по великому блату, едва ли не через обком партии, поскольку была не членом. В Москве вся эта бодяга уже рассыпалась под Горбачевым, а в провинции тьма сгущалась перед рассветом, как ей там это и положено по слову классика.

Глухая волжская тоска вывела ее в московский космос. Где выяснилось, что вакуум - без имени и вектора движения. Узнав обкуренных торчков, самых живых из окружающих мертвецов, она поняла, что это еще и зоопарк без стен. Где имя животному пишут прямо на лбу. Где живут по внешнюю сторону клетки, а власть, наоборот, запершись изнутри, притягивала тем к себе животную массу. Нет, чтобы уйти тихо, куда подальше, как надеялась уйти она. Туда, где выставки, люди, кинофильмы, история, обман и лучшая детективная школа, чтобы этот обман раскрыть.

Неудивительно, что к ней подкатывали спецслужбы, как с одной, так и с другой стороны. Она не любила это вспоминать, потому что выказала себя полной дурой, ни о чем сперва не догадываясь. Красивые господа в костюмах, приглашавшие на выставки, в Дом музыки на «Виртуозов Москвы», потом посидеть в спокойной обстановке в ресторане или в клубе «Четыре стороны» на Арбате. Это задним числом она поняла даже, где у них были микрофоны, а тогда она купалась в собственном и чужом остроумии, блеске, изяществе, хорошей кухне, которую, как всегда, воспринимала глазами, потому что с чужими людьми кусок в горло не лез, поэтому и болтала без умолку.

Зато теперь она знала все шифры. «По образу Его и подобию», - мало, что ли. Главное, понять, что вокруг происходит. Найти код. Несмотря на то, что находишься внутри, и вроде бы понять не должна. Но люди пытались.

Она прочитала Галилея, Декарта, Ньютона. Ничего не поняла, да и не надо было. Это как парашютики с деревьев, которые сами найдут, где прорасти. Пустота, инвестиция силы, толчка, движущиеся вихри, маячащий где-то странный Бог. Очнуться после школьной контузии и увидеть: ничто еще не открыто.

Чтобы отвлечься она расписала всех знакомых, живых и умерших. К кому надо сходить на кладбище, к кому в больницу. Всегда жалко терять день. Поэтому надо расписать его какими-нибудь неожиданными ходами. Как в детстве найти необычный путь в школу, хотя бы для этого и выйти на мороз на десять минут раньше.

Все, что у нее было, это три языка, на которых она умела читать, и небо интернета, в которое она погружалась, как в бездонную толщь. Европейская жизнь существовала на самом деле, это не миф и не провинциальная скука и жрачка, которой бредили эмигранты. Мысль, риск, безумие – горячая лава времени, ощущаемая въявь. И при этом помнишь, что той Европы, которую видишь и знаешь из России, быть все-таки не может. Как говорил Хайдеггер о бытии, оно являет себя, исчезая.

А сама она исчезнуть боялась. Поэтому, наверное, и наркотики обходила стороной, хотя гебисты делали все, чтобы ее приучить. Сначала зарабатывая на поставках зелья из Афганистана. Потом, громогласно борясь с наркотой и развернув первый фронт репрессий - против детей жизни. Одни зомби гробят других, пассивных. А нормальному человеку что делать при власти уродов?

Самый короткий путь, как кто-то сказал, а она запомнила, это лабиринт. Может она позволить себе встречаться с любовниками, где хочет? Может.

 

РАКУРС СЕКСУАЛЬНОСТИ

В ближайших планах Ингеборги Дапкунайте «Монологи вагины» в Лондоне и «Война» в Москве.

 

26 февраля на сцену Лондонского Посольского театра в спектакле «Монолог вагины» на сцену выйдет Ингеборга Дапкунайте. Будучи в Москве, известная актриса дала интервью нашему корреспонденту.

 

-Расскажите, что это за спектакль с таким шокирующим названием?

-Автор пьесы американка Ив Энслер. Сначала она взяла интервью у почти двухсот женщин. Они были из разных социальных слоев, разных поколений, разных национальностей. Потом она сделала из этого пьесу, состоящую из монологов. Сначала она читала «Монолог вагины» сама со сцены. Теперь эту пьесу читают три актрисы. Сидят на сцене и читают.

-То есть она идет уже довольно давно?

-Да, когда она появилась на Бродвее, это было событие. Сейчас это почти рядовой спектакль, интерес к которому оживляется, когда роль в «Монологе вагины» исполняет какая-нибудь известная личность вроде Наоми Кэмпбелл или Джейн Фонды, или когда бывший мэр Нью-Йорка Джулиани развелся со своей женой за то, что она там сыграла.

-Что же это за спектакль такой?

-Это монологи разных женщин. Есть смешные, есть страшные. Про наши сексуальные комплексы. Но это только ракурс, через который видна вся жизнь человека. Есть монолог 60-летней женщины, впервые испытавшей оргазм. Но при этом перед нами проходит вся ее жизнь. Это не только про женщин, это и про мужчин тоже. Я бы назвала этот спектакль пост-феминистским.

-Мы еще и феминизм толком не прошли. Что вы имеете в виду под пост-феминизмом?

-Я не буду углубляться в теорию, но феминизм начинался с довольно агрессивного утверждения своих взглядов. А тут нету пропагандистского экстремизма. Все политически корректно. При этом о серьезных вещах говорится и смешно, и с самоиронией глядящей на себя женщины. При этом я видела интервью с мужчинами, смотревшими этот спектакль. Не было ни одного отзыва, чтобы кто-то был оскорблен или шокирован.

-В Лондоне «Монолог вагины» тоже имеет свою историю?

-Да этот спектакль играется достаточно давно. Он переезжает из театра в театр. Каждые три-четыре недели полностью меняется состав исполнительниц. Ты пришел, отыграл все это время по восемь спектаклей в неделю и до свиданья. Следующие спектакли уже будут играть другие. В Англии такая система.

-А не тяжело выдерживать такую нагрузку?

-Сколько я там ни играю, это считается нормальной нагрузкой. Один день в неделю выходной. В четверг и субботу по два спектакля. Конечно, в это время ничего больше не успеваешь делать. Но это нормальная работа.

-Кого вы играете?

-У меня три монолога. Они и смешные, и грустные. Один монолог называется «вагина класса», про школу. Другой монолог – девушки, изнасилованной в Косово. Третий - монолог рожающей женщины. Я видела этот спектакль, еще не зная, что буду в нем играть. Очень занимательное зрелище.

-На что похоже? На поток жизни в монологах Евгения Гришковца? Вы видели его спектакли?

-Я видела их, и я его поклонница. Да, может быть, есть что-то общее. Но изнутри это, конечно, совершенно другое.

-А кто ваши партнерши на сцене?

-Со мной будет играть Мэл Би – одна из «Спайс герлз». И Рона Кэмерон, очень известная комедийная актриса.

-Играя «монолог вагины», вы имели в виду свою собственную ситуацию женщины, которая жила в Литве, в России, теперь на Западе? Эти ситуации чем-то отличаются?

-Вы знаете, я не люблю обобщать. Внутри каждой страны есть разные социальные и психологические обстоятельства. В той же Англии есть мусульманские общины, где у женщин совершенно особая жизнь. В той же России есть разные слои. Москва и Лондон – космополитические города, где переплетены совершенно разные культуры, отношения, взгляды на жизнь. Есть конкретные женщины, существующие в своей ситуации.

-Ну хорошо, вы попадаете из Литвы, в Москву, отсюда на Запад, есть что-то, что коробит вас, хотя бы в момент пересечения культурных границ?

-Нет. В Литву я приезжаю к родным. В Москву приезжаю работать. На Западе я не буду переживать, если мужчина не открывает передо мной дверь и не подает пальто. Я не вижу в этом проявления невежливости. Есть это – хорошо. Нету этого, - тоже хорошо. И за ужин я могу заплатить за себя сама. У меня нету по этому поводу никаких комплексов.

-Что, если бы автор «монологов вагины» записывала вашу собственную историю, о ваших комплексах некрасивой девочки, о которых вы когда-то рассказывали?

-Я не думаю, что это комплекс. Вообще это очень трудный и откровенный вопрос, на который я не смогу вам ответить. Я – актриса, которая дает вам интервью. Это моя профессия, не предполагающая слишком большой откровенности.

-То есть это профессиональная закрытость актрисы, следящей за своим имиджем?

-Все зависит от актрисы. У меня сложилось вот так. Иногда я послушаю, что я наговорила, и думаю: да-а, ничего себе, странная сложилась история. Но если уж так получилось, то и ладно. Я вообще стараюсь все воспринимать так, как оно идет.

-Итак, в ваших ближайших планах премьера в Лондоне?

-26-го февраля я играю первый спектакль, и буду играть его каждый день до 23-го марта. 14-го марта в кинотеатре «Пушкинский» премьера фильма Алексея Балабанова «Война». Мне эта роль дорога, хоть она и небольшая. Я играю заложницу-иностранку. Съемки были нелегкие, в горах Кабардино-Балкарии прошлым летом. Было жарко, было холодно, было купание в горной реке при пяти градусах. Достаточно экстремальные условия. Не курорт.

-Это единственная премьера с вашим участием, которая ждет нашего зрителя?

-В прошлом году я снялась здесь в трех картинах. Заканчивают свои фильмы Бахтияр Худойназаров, молодой Прыгунов. Я не знаю, какой из них выйдет раньше, но, безусловно, что в этом году.

-Ваш муж – английский театральный режиссер. Вы у него играете в театре?

-За эти девять лет я сыграла у него всего два раза. Первый раз, когда мы познакомились. А второй был, когда драматург написал роль специально для меня, и я ее сыграла. Играть только из-за того, что я жена, мне не интересно. Да это и вредно для нас обоих. У каждого своя карьера. Если будут подходящие роли, то - возможно. Конечно, мы говорим между собой, что хорошо бы поработать вместе. Но у каждого свой ритм работы. За весь прошлый год мы виделись с ним дома всего десять недель.

-А нету мыслей перенести «монологи вагины» на русскую сцену?

-Мысли такие есть. К сожалению, больше ничего сказать не могу. То же относительно будущих моих фильмов. Надо дождаться премьер, отыграть в Лондоне, а там уже видно будет.

 

Если они не понимают, что мы все у нее между ног, тем хуже для них. Особенно ей нравилось представлять там большой симфонический оркестр центрального телевидения и радио в полном составе во главе с дирижером.

Некоторые не понимают, откуда у них это чувство неловкости. Оттуда, от комплексов.

Нужна внутренняя естественность в движении когда и куда угодно. Ты везде у себя дома.

Каждое наше движение это бросок костей в полном смысле слова. Ты – выпадаешь случаю и числу. Ей нравилось думать, что это календарное число.

Если суждено быть влагалищем, будь им вся. Не очень красиво, схоже с дыркой в свиной отбивной? Так на себя посмотрите. Вы, конечно, из перьев ангела, из крыльев бабочки, из пуха одуванчиков. Поэтому, видать, и бьется так страшно сердчишко. Все мы падаль мыслящая, требуха на одном честном слове.

Правильно, она мучительно принимает форму обуявшего ее мужчину. Как еще кто-то сказал: у нее слишком маленькая матка и слишком большие эрогенные зоны, чтобы быть счастливой и неумной. Она и это запомнила. У нее вообще очень хорошая память, которую не на что использовать.

Лабиринт принимает форму идущего по нему человека. Ей нравилось смотреть на толстенького Гёте, который бегает по зеленому лужку, ловя сачком мелких летающих демонов, похожих на него. В каком сумасшедшем доме можно об этом рассказать? В прошлом году в Турции ей стало плохо, когда в воде она непрерывно видела маленьких молящих о понимании - себя. Она слишком долго и методично убивала себя, чтобы быть похожей на всех, пока не увидела, что вокруг нее все равно никого нет. Кто это сказал: тяжко это не когда лижешь чью-то жопу, а когда она от тебя еще и отворачивается.

Купить на последние деньги роскошное кресло и, притащив его домой, наслаждаться уютом в пустой и чужой квартире, - это она в первые свои годы в Москве. Или мейсенскую фарфоровую чашечку с блюдцем, которую возишь с одной съемной квартиры на другую, мечтая, что, вот, будут у тебя деньги, и ты купишь в магазине на Мясницкой самый дорогой кофе, там же попросишь его смолоть, и повезешь через весь город на окраину в Митино, чтобы весь вагон не сводил с твоего пакета своих принюхивающихся носов.

Жизнь не сложилась в одно целое, и, может, оно к лучшему, а то давно бы уже была писклявой старушонкой с пыльным альбомом фотографий и особым свистящим запахом, который ощущает любой, кто пришел с улицы.

А так мы все сегодня похожи на эти фотографии: сегодня во дворце, завтра в тюрьме, позавчера в полуподвале, из которого никогда не видно неба, зато различаешь, как у людей становится год от года крепче обувь. Однажды она искала квартиру, и подыскала комнату на Садовом, где, как сказал хозяин, солнце бывает раз в году, двадцать второго июня в середине дня, а так только другие дома видны, как в колодце. Колодец и был. То ли ей денег тогда не хватило, то ли хозяин не понравился, подозрительный был какой-то, словно засаливал в ванной своих жиличек, но, выпив с ним чаю на коммунальной кухне, она от варианта отказалась.

Вещь создает место. Она прочла это, кажется, у Хайдеггера и долго не могла понять: место создается ли вещью, вещь ли местом. Решила, что и так, и так правильно. Главное, чтобы вещей было не чересчур, и каждая согрета теплом рук.

От одной вещи к другой двигаешься зигзагом, так же от человека к человеку, - меняя собственные габариты, пробалтывая себя всякий раз в иной тональности. Иногда устаешь, замолкаешь, и тогда он не понимает: она, что, обиделась на него за что-то? А она просто хочет расслабиться и получить удовольствие. Мертвое, подмерзшее с бока тело московской богини лежит через пень колода. Коробочки метро и автомобилей заменяли ей кровоток. Так черви ползают по трупу, совершенно выев его изнутри. Но это и есть жизнь Бога, как она не понимает. Почему, понимает. Только ей нужен шифр, карта сайта, а они отсутствуют. Вот голова и мерзнет, нечем думаться.

Она с удовольствием привыкала говорить сама с собой. Вся исходишь муравьями слов, как думающий лабиринт. Муравьи с кислицей, и мелкой своей пластикой щекочут ее принадлежностью к метафизической расе. Может, поэтому она так любила музыку, что в лучшие минуты ее слушания ее самой как бы и не было? Так и, разговаривая с собой, постепенно теряешь того, кто говорит. Европеянка – это та, кто живет в России, чтобы приятнее было отсутствовать, где бы то ни было.

Недавно, в гололед, она, идя по бульвару от Никитских ворот к метро, так грохнулась об землю, что, показалось, выскочила из собственных кишок. Только что была одна-одинешенька, а тут сразу обе. Но по привычке быстро сложилась в одну и, кряхтя, пошкандыбала дальше. Надо быть осторожней. Но надо бы и следить внимательно за тем, что выбрасывает окружающее, включая ее саму.

Она ведь, действительно, вошла в лабиринт, который неизвестно куда ее приведет. Как могла она с кем-то вместе жить, если сама не знала, во что будет превращаться по ходу движения. Даже Пруст забил себя пробкой в стену, а Кафке выделили комнату, где он мог жужжать и копошиться, двигая надкрыльями и мало-помалу гадя.

Та девушка в ней, которая могла заслушаться музыки или зачитаться настолько, что ничего уже больше ей и не нужно было, так что она даже и не хотела ни за продуктами в магазин ходить, ни пыль вытирать, ни готовить еду, - само как-нибудь устроится, надо быть сейчас и все, - эта девочка истончалась чтением особых, доверительных книг, логотерапией, говоря короче, а от какой-нибудь дешевой дряни могла быть просто убита, доведена до депрессии и конвульсий ума. Конечно, тут была опасность безумия. Тем более что просидишь весь день или вечер за книгами, - а наутро этого дня или вечера как не было. Эге, думаешь, девочка, так и тебя не будет. Страшно, однако.

Сначала она думала, что могла бы жить с каким-нибудь Мандельштамом или Набоковым, - иногда примериваешь на себя разные сценарии, смотришь, что получится, но потом получалось, что нет, с книгами их, пожалуйста, а с ними, как с людьми, увольте. И, главное, для чего. Слушать, что они говорят в обычной жизни, ей было совершенно неинтересно. Интервью другое дело. Но интервью можно взять и у любимых высказываний. Или самой написать то, что они могли сказать.

Она зарапортовывалась, и это тоже входило в правила игры. Главное, не отпускать поводок. Когда лежишь одна в большой постели, помни, что это игра, и сейчас ты отдохнешь, а завтра, может быть, не настанет, все хорошо. Она чувствовала, что ноги ее словно отдельны от нее, слегка подергиваясь. Ну, куда ей такой в жены, скажи на милость? Она перелистывала сны, как глянцевый журнал, который внимательно просматривала накануне: диван без ножек, обитый тканью природных расцветок, фарфоровая раковина Kohler, расписанная вручную синим тончайшим рисунком китайских драконов, коктейль «Литичини» из сока литчи, водки, куантро и сахарного сиропа, тренажер для мужских ягодиц, статья Камиллы Палья в изогнутом бокале с соломинкой и кусочком лимона сверху, сейчас в моде опять вагиналки, теснящие клиторчанок и садо-мазо.

 

Решив жить в лабиринте в ситуации момента, - а что ей оставалось, - она превращалась в членистоногое насекомое, которое, по Фрейду, изолирует больной членик, обходясь остальными, а при случае начинает все сызнова, деля тело на несколько частей. Было страшно, как всякому неопытному червю, к тому же, женского пола. В крайнем случае, думала она во сне, пойдешь на краску или на корм аистам. «А может это глисты?» - вдруг пришел из детства голос мамы.

Ей нечего было ответить маме. Несколько раз она была на светских приемах. Сейчас в журналах начали писать о новых хозяевах жизни, читать это было так же невозможно, как прежде о председателях колхозов и передовиках производства. Люди, которых она видела прежде по телевизору, и которые теперь с ней раскланивались, улыбаясь и говоря комплименты, казались ей столь же потерянными и несчастными, как и все прочие. Даром, что жили, вероятно, в роскошных виллах и ездили в лимузинах. Хоть убей, она не могла им завидовать. Ей казалось, что она видит их насквозь. У каждого свои беды и заботы. Как будто деньгами можно что-либо изменить. Изменить что-то можно лишь отсутствием денег.

Она решила позвонить бывшему мужу и не могла. Она хотела позвонить кому угодно, но никого не выбрала. Она попыталась хотя бы придумать того, кому можно было позвонить. Просто поговорить, чтобы он тебя понял, чтобы не противно было, не стыдно. Если говорят, только обмениваясь энергиями, то ей этого не нужно. Ей нужно вывалить мозг наружу, хотя бы это и показалось дерьмом. Но почему это должно быть дерьмом?

Ей нужны шифры, а не обыденный этот бред.

Она должна найти того, кто знает шифры.

Знак, подобен запаху, его нельзя расшифровать, только увидеть.

Когда он нервничает, он делает сморкающие движения носом. Уже кое-что. Она придумает его по мельчайшим деталям. Он смирился, что его уже нет. Опустил руки, решив превратиться в чистое страдание, в дышащее ничто – слишком страшно быть постоянно на виду у человека, тебя не любящего, поэтому он не развелся, а просто исчез из жизни бывшей супруги.

Большая проблема - устроиться человеку не от мира сего. Хотя бы, если он постоянно читает книжки, да? Или молится день и ночь. Расстраивать старенькую маму, вернувшись к ней, душа не поворачивается, лучше вообще нигде не быть. Да мало ли людей, которые не хотят быть. Может, он книгу пишет, которую заранее никто не прочтет.

Она понимала, что и сама будет лишней и чужой рядом с ним. Ничем не помочь. Она будет бояться, что он пришел к ней, чтобы незаметно для самого себя выжить ее из дома. И он сам это чувствует и уже ходит, как-то кривясь телом.

Обычный любовник похож на куклу, - ты его стрижешь, одеваешь, суешь себе во влагалище, берешь под руку, идя в гости напоказ людям. А этот, как электрический угорь, с которым нет покоя и без которого тоже нет покоя.

Она подумала, что можно будет познакомить его с композитором. Тот как раз недавно звонил, приглашал на свой концерт, первое исполнение и опять в Большом зале. Наверняка кто-то его тянул. Скорее всего, как обычно, из-за границы. У наших струна тонка, как прочла она когда-то в книге «Музыканты шутят». Тем более она два раза уже не откликнулась на его приглашение. Надо идти. Увидев кавалера, музыкант явно отстанет. Однако, пожав его руку, может догадаться, что это всего лишь кукла. Шутка, достойная Ставрогина, прийти в консерваторию с резиновым кавалером под ручку. Да еще лысым, как фаллос и Мамардашвили вместе взятые.

Что делать с ним потом дома, он молчит и не дает себя трогать, да и сама не посмела бы. Она пыталась вникнуть в его мир и не могла. Читала, что он писал самыми простыми словами, но, если вникнуть, то однообразно, как волынка.

«Если бы я пил, - говорит он, - то она меня била бы, но наверняка и жалела, оплакивала в разговоре со знакомыми, потому что алкоголизм это профессия, а читатель книг, слагатель миллиона слов - псих ненормальный».

Она не знает, что ответить. Он ведь понимает, что жаловаться глупо, а на женщину, в особенности, это только себя унижать. Стало быть, ничего такого не сказал. И она в ответ промолчала. Опус композитора Дж. Кейджа “4’34”.

Потом он приходит к ней в гости. Она начинает суетиться, метать еду на стол, они выпивают дорогой коньяк, который у нее припасен специально для подобного повода. Время летит, словно съеденное и выпитое. Вот и вечер. Сидя в кресле, он называет это дионисийским времяпрепровождением. Как ей не согласиться. Есть время жизни, и время наблюдения за ней. Почему-то, как ни старайся, они не сходятся.

«Наверное, у меня две разные области мозга работают, - сказал он. – Я сейчас не пойму абсолютно ничего из того, что открыто мне в одиночестве. В юности я ходил в шахматный кружок. Когда кто-то стоял за мной и смотрел на позицию на доске, я тут же переставал соображать. Я представлял, что он сейчас видит на доске и что думает обо мне».

«Вам надо жить в одиночестве, - сказала она. – У всех, наверное, то же самое, но у вас в патологической форме».

«Но мы-то с вами сейчас на бумаге, придуманы, можем быть и поумнее. То есть даже в придуманном диалоге выглядим как недоразвитые уроды. Меня всегда тревожила история Марсия, который на флейте переиграл Аполлона, выступившего с лирой. Марсию, видимо, удалось вывернуть свое одинокое внутреннее наружу. В итоге, Аполлон содрал с него кожу, показав, что бывает, когда внутреннее становится наружным».

«Вам надо выходить на люди, как на прогулку, для моциона и разности впечатлений», - предложила она.

«А знаете, как ужасно, что над книгой приходится сидеть, - пожаловался он. – Почему именно – сидеть? Невыносимое однообразие, изо дня в день».

Она сидела, пораженная. После трех рюмок коньяка она вовсе перестала соображать.

«Требуха это, действительно, не очень аппетитное зрелище, - сказал он. – Выворачиваясь наружу, рискуешь лишиться зрителей, которых втайне от себя желаешь. Исповедь это рискованное приближение к собственной требухе. Зачем? Потому что это правда, говоришь ты. Красиво оформленные правильной речью голые кишки. Самопоедание их. Потому что даже сейчас по настоящему говоришь только с самим собой. Наедине с собой».

Потом они начали целоваться. Причем, он был спокоен, что у него не пахнет изо рта, только потому, что выпил коньяка, и, стало быть, думал он, коньяком и пахнет. Потом он стал ее щупать, а она его. Они разделись, но тут он стал почему-то не очень внимателен. Стал разглядывать книги на полке. Она пошла в ванную, а на самом деле в туалет, а потом в ванную. Тоже там задержалась. Когда вышла он сидел уже кое-как одетый и читал книгу, а вокруг лежали еще несколько книг, которые он, видно, собрался посмотреть. Почему-то она не почувствовала себя полной дурой. Просто легла на диван поверх простыни, не став укрываться. В комнате было достаточно тепло.

Почему-то она боялась, что он вдруг начнет говорить. Пусть читает или барает ее, но только молча. Его ведь не существует, вспомнила она. Надо ведь только позволить себе, что его не существует, и все изменится. Она уже большая девочка. Надо решаться.

И он, конечно, тоже что-то, видно, понял, потому что сидел тихо, читал, а потом вздохнул и как бы исчез. То есть продолжал сидеть, но не вызывая к себе интереса и потому невидимый. Полностью автономизировался. Они, в конце концов, могут переписываться, как две монады. Если и сходить с ума, то в присутствии хорошей психиатрической литературы высокого уровня и с собственноручной историей болезни он-лайн.

Самое главное в жизни, как говорил наевшийся мескалина Олдос Хаксли, это складки, которыми ты задрапирован. Может, и человека нет, а складки есть. Пруст, к примеру, весь состоит из складочек того, что он называет прозой. Набросив халатик, она схватила со стола том «Беглянки», пока тот не видит, и пристроилась с книгой в коридоре. Потом вернулась за пледом и устроилась удобнее, сделав себе нечто вроде умного гнездышка.

Как и всегда, она не столько понимала Пруста, сколько наслаждалась тем, что, по ее мнению, должно было быть хорошо. В какой уже раз она брала эту книгу? Будь на обложке имя какого-то другого автора, она давно уже выбросила бы эту книгу, плюясь. А так она вступала с автором в столь же сложные и изысканные отношения, как сам Марсель со своей бабушкой, мамой и любовницами. Подобная любовь к великому автору была, по сути, столь же гомосексуальна и потому бесконечно психологична, как любовь и дискурс Марселя, который не писал книгу, но был ее героем.

Однако откуда он брал столько людей вокруг, думала она, которые, хотя бы частично могли соответствовать сложной игре речевых и мыслительных складок, отвечать на них, - хотя бы своим молчанием, жестом, внутренней грацией, с которой снимается цилиндр с головы и кладется на стол, как в фильме про Свана, который она смотрела по телевизору на прошлой неделе, - а не швырять в истерике в тебя посудой, обзывая непотребными словами, когда можно только упасть и не встать?

Или нет, жить всегда тяжело, думала она. Что раньше, что теперь. Залогом тому голый человек, который читает сейчас в ее комнате книгу. Холодок вырос и лопнул в ее груди, когда она представила, как показывает любимой подруге его фотографию, а та ей в ответ – своего избранника.

Значит, ей нужна еще и подруга, с которой, на самом деле, они живут и спят вместе, чтобы где-то в стороне у обеих возникли еще и любимые мужчины. То есть настоящая любовь настолько непростая штука, что трудно себе представить.

 

В такие парадоксальные минуты, когда сердцебиение восторга и не знаешь, что делать, надо сходить в ближайшее кафе, не торопясь выпить чашечку кофе. У нормальной женщины должен быть муж, должен быть любовник или любовника, и должен быть любимый человек, с которым ты собеседуешь за чашкой кофе. Он тебе и разъясняет, как какой-нибудь Жак Бодрийар, что такое происходит на самом деле.

Он расскажет об экономике оргазма, о парадоксальном притеснении сексуальной сдержанностью женщин, о разлитой по поверхности нефтяной пленке соблазна, под которой нет ничего, даже тела нет. В наше время любить ушами можно только тишину, говорит он ей. Но тишина женственна, и женщина любит ушами женственное, а мужчина уходит в нирвану. Он заслужил вафельку, но отказывается от сладкого, у него еще какие-то сегодня дела, дочь поступает в институт, надо встретиться с ректором. Она говорит, что ее не надо подвозить до метро, она пройдет пешком, погода больно хороша: мороз с коньяком.

 

Выпила кофе, вторая чашечка бесплатно, вернулась домой, оценив того мужчину, который есть, даже если он тобой выдуман. Искусство выдумано тоже, ну и что, оно поэтому и выше жизни. Любительнице искусства, ей ли не овладеть лучшим из виртуозно виртуальных мужей.

Она смотрит в зеркало и воображает человека, который почему-то все это любит. Он – загадка. Она не совсем понимает, что ему в ней нравится, но именно эта загадка заставляет ее саму его любить. «Милый», - говорит она, гладя себя перед зеркалом, беря груди, лаская их его пальцами, проникая себе в срамные губы, мокрая, как ему нравится брать ее, - она извивается на кровати, - если хочешь, можешь взять меня сзади, два пальчика сюда, пальчик туда, ты чувствуешь их? Она измочалена, стоя на коленях, она смотрит назад, наклоняясь, чтобы ему было удобно. Она сжимает клитор, кончая. Это нехорошо, это стыдно. В висках у нее бухает кровь.

Нет, она не станет предъявлять претензий, что он не пришел, не будет уподобляться другим женам, о которых читала и которых познала пядь за пядью анализом их женских причуд и перверсий. Она другая. Она выдержит этот соблазн, о котором читала у Бодрийара. И в секс-шопе не купит причиндал, от которого, говорят, влагалище становится разношенным, теряя обычную после мужчин эластичность. Уж не знает, почему так получается.

 

Она давно заметила, что, путешествуя, сбиваешься с мысли. Как она мечтала попасть в кафе «Прокоп», чей задний фасад выходит к дому, где Марат печатал своего «Друга народа» в мастерской у немецкого плотника Шмидта, выигравшего потом конкурс на строительство гильотины, сделав самую дешевую и «на ходу». Кафе-то ничего себе, под старину, с портретами Марата, Линкольна, Дидро, еще кого-то. Ага, тут сидел в ночь премьеры «Женитьбы Фигаро» Бомарше и волновался. У нее все нет времени перечесть его, откупорив шампанского бутылку. И, главное, с кем они сюда пришли, - с самим Ренэ Герра, который обещал потом даже сводить на антикварные торги, хотя для настоящего охотника посторонние это более чем дурная примета. И все равно, какие-то чирикающие вокруг люди, дикие цены, какая-то душевная спешка, которая не дала толком распробовать пирожное. Во французском посольстве на Якиманке она в прежние времена ела на приемах сладости и получше.

И, главное, перед любимым чувствуешь какую-то неловкость за то, что он, быть может, чувствует перед тобой, что не все так складывается, как мечталось. Дуралей, так иначе и не бывает, она же не девочка.

В первый вечер ей уже хотелось домой. К тому же, как обычно, начались месячные, она неважно себя чувствовала. Спасибо ему, что надоумил, не теряя времени, сочинить здесь такой же туристический миф о Москве, наподобие парижского. И что надо сделать, чтобы запустить его, включая истории про шахидов, спецтуры с тусовками у художников и заказы новых убойных книг и фильмов про Москву.

 

III.

Татьяна Щербина

ЗАГРАНИЧНЫЙ РОМАН

Свобода, э-эх, “Свобода”.

Пять лет, с 1989 по 1994 год, я в Москве практически не жила. Возвращалась два раза в год, а так были бесконечные поездки с переездами. Первая моя в жизни поездка за границу была в 1989 году на роттердамский фестиваль поэзии.

После этого я поехала в Австрию, в первый раз на “Свободу” в Мюнхен, поработала там какое-то время, уехала в Америку в турне со своими стихами, вернулась в Москву, опять поехала в Америку на стипендию в Гарвардский университет. В общей сложности провела в Америке полгода.

Америка меня тогда поразила. Во-первых, стремлением к унификации. Что лично мне чуждо. Вообще все там какое-то одноразовое. Одноразовые тарелки, вилки, стаканы. И люди. И их отношения. Люди как бы дружат между собой, но функционально. Вы живете рядом, соседи – ваши друзья. Потом переехали в другое место, и эти люди навсегда исчезают из вашей жизни.

Я пыталась задавать вопросы, волнуют ли их проблемы смерти, бессмертия, на меня смотрели круглыми глазами. Это не волновало никого. Была непонятна сама проблематика, будто это не то, что касается жизни любого, а какой-то специальный философский вопрос. Есть некий порядок жизни: ты умираешь, жизнь продолжается в детях, внуках, наследниках, это и есть бессмертие.

Потом они поразили меня своей наивностью. Когда я выступала в университетах в американской глубинке, я общалась с людьми, разговаривала. Это как бы интеллектуалы, но провинциальные. Практически все они считают, что Америка – центр земли. Весь остальной мир – провинция. Притом что у нас, и в Европе любой, даже самый необразованный человек, знает, что есть Англия, Франция, Россия, - в Америке этого многие не знают. Россию они открыли с появлением Горбачева. Увидели человека с другой планеты, узнали, что есть такое слово “Россия”, что это на севере, что там холодно. И все. А чего, собственно, интересоваться глухими деревнями? Ведь по отношению к Америке все – деревня. У них есть всё, что нужно, все, кто им нужен, приезжают в Америку…

Есть люди, у которых нет любопытства даже по Америке поездить. Где они – там и Америка. Очень многие утром поднимают над своим домом американский флаг, а вечером опускают. “Мы – американцы. Это звучит гордо!” Я увидела в Америке то, что не удалось сделать в СССР, - новую историческую общность типа “совка” в идеале.

Потом я жила в Мюнхене, работала на “Свободе”. Из России меня практически вынудили уехать довольно существенными преследованиями. Вроде бы и Горбачев был, и плюрализм, тем не менее. В “Правде”, в “Советской России” появлялись чудовищные статьи, что я русофобка, ненавижу весь советский народ. Статья в “Правде” в 91-м году кончалась словами: “Вон из нашей страны!” А я уже была в Мюнхене, не знаю, почему они отстали от жизни.

Ну и ладно. Уехала себе в Германию, прожила там больше года. Мне не нравилось. Не нравилось, что вроде бы это и добровольная акция, не ссылка, а живешь то ли в санатории, то ли в лепрозории, то ли в колонии нестрогого режима. Люди с радио “Свобода” меня сразу предупредили: “Ты учти, здесь уровень общения очень понижается”. И я это ощутила.

Языка немецкого я до этого не знала, только там его выучила в какой-то степени. Я печаталась в немецких газетах, но никогда их не читала. Мне было абсолютно неинтересно, что происходит в Германии, - были безразличны немцы.

Немецкая бюрократия так устроена, что, будь ты немцем или иностранцем, ты постоянно состоишь в переписке с государством. Такого я больше ни в одной стране не видела. Из министерства труда, из разных финансовых органов тебе постоянно приходят письма, на которые ты должен отвечать.

Надо понять, что на моей родине тоже есть вещи, которые меня раздражали до безумия. Сейчас, после опыта заграничной жизни, у меня это прошло. Я поняла, что в любой стране есть такие вещи, которые для меня непереносимы, с которыми трудно смириться. Но если к своим у меня сызмальства выработана нормальная эмоциональная реакция, даже неприятная, вроде того: “да пошел ты…” А там что? Со своим уставом в чужой монастырь? Ты же не можешь сказать: “Нет, мне так не нравится, вы это не делайте”. А кто ты такая? Ну и езжай в свою страну, если не нравится. Не то что мне так говорили – я так чувствовала.

У немцев, например, такое. Горит красный свет для пешеходов. Ни одной машины. Стоит толпа, никто не переходит. Я спешу. Чего стоять? Перехожу. Только пытаюсь перейти дорогу, прохожий немец хватает меня за плечо – эта манера немцев хватать за плечо меня дико раздражала! – и говорит: “Вы что, не видите? Красный свет. Нельзя переходить”. Ну твое какое дело? Хочешь – стой, я хочу – перехожу. Во Франции, в Америке так. Нет, в Германии – порядок. Общий для всех. Нарушать его немыслимо.

Короче, сижу я в этом Мюнхене, как витязь на распутье. Продолжаю автоматически работать и думаю, что мне делать в жизни дальше? И тут, к моей радости, на “Свободу” приходит факс на мое имя. Меня приглашают на фестиваль России во Францию, в город Нант. В Париже я пересаживалась с поезда на поезд, но влюбилась в город с первого взгляда. Я почувствовала себя дома.

Франция – песня…

Французский я знаю, как русский, учила всю жизнь, не будучи никогда ни во Франции, ни во франкоязычной стране. Изучала язык, культуру, план Парижа, еще со школы, чисто теоретически. В Нанте я была в двойном качестве, как журналист со “Свободы” участвовала в дебатах, а как поэт читала стихи, уже переведенные на французский. Там был издатель, который предложил заключить контракт на издание французской книжки, и через короткое время я приехала в Париж для подписания контракта.

У меня всегда была боязнь незнакомого пространства, что я заблужусь, никогда не выйду, не буду знать, куда идти или ехать. В том же Мюнхене, где я прожила больше года, и город-то малюсенький, каждая поездка на метро или в незнакомое место была мучительным напряжением. Во Франции впервые в моей жизни перестала существовать проблема топографического кретинизма. Я и тогда, и сейчас ориентируюсь и знаю Париж и Францию намного лучше, чем знаю Москву и Россию, где родилась и провела всю жизнь.

Итак, 92-й год. Меня приглашают на поэтический фестиваль в Гавр. Потом на “парижский рынок поэзии”. Перерыв между этими двумя фестивалями один месяц. А я в предыдущую поездку познакомилась с одним французом, у меня с ним роман, и он предложил мне этот месяц между двумя фестивалями пожить у него. Очень хорошо.

Я уехала из Мюнхена на месяц, без вещей. Но в течение месяца поняла, что больше никогда в Мюнхен не вернусь, ну не могу. Я была счастлива ежедневно. Что выходила из дома и шла по этим парижским улицам. Что смотрела на эти дома. То есть я была влюблена не столько в этого француза, сколько в Париж, во Францию.

С другой стороны, что буду здесь делать, где жить, где работать? Писать из Парижа для “Свободы”? Я это делала время от времени, но им это не очень нужно, не сравнить с тем, что в Мюнхене. Ну книжка выходит. Ну и что, книжка? Я стала спрашивать людей, что мне нужно сделать, чтобы пожить во Франции? Все говорили: нужен вид на жительство, но ты об этом даже не думай, никто его тебе не даст. Для этого нужен рабочий контракт, но даже тем, кто его имеет, и то отказывают.

Ну, думаю, попробую, попытка не пытка. Я взяла свои публикации на разных языках, книжки, стихи, статьи и пошла в префектуру. И, что имеет значение, я говорю по-французски без акцента. Я прихожу на прием к тетеньке, просто в окошко и говорю: “Здравствуй, тетенька, я такая-то такая-то, мне очень хотелось бы пожить во Франции какое-то время. Годик или сколько можно. Мне тут так нравится, я так балдею, можно ли чего-то сделать?”

Тетенька смотрит на меня с удивлением и говорит: “Если вы официально напишете сейчас заявление, вам обязательно откажут. Вы просто напишите, как вы мне сейчас рассказываете, личное письмо директору префектуры”, И я пишу. “Дорогой директор… Понимаете, мне очень здесь у вас нравится и хочется пожить… Я с удовольствием что-нибудь сделаю для Франции. Например, переведу современных французских поэтов на русский язык…” Что, кстати, и сделала. Вышла антология. “Короче, люблю т торчу, и мы могли бы принести друг другу взаимную пользу…”

Через короткое время мне звонят из префектуры и говорят, что получили положительный ответ. И начинается длинная, но непротивная процедура вступления в местный литфонд, получения страховки, медицинского обследования и так далее. Вещички и квартира моя в Мюнхене. Я приезжаю, как всегда, на две недели в Москву, и тут заболевает мама. Я ее кладу в больницу, из которой она уже не вышла. Опухоль мозга. Она очень тяжело умирала полгода. С этого момента в моей жизни начинается ад.

Я остаюсь в Москве дольше, чем предполагала, мне все время звонит этот француз, у которого я жила. Через месяц он встречает меня в аэропорту, мы приезжаем домой, и он мне говорит: “Знаешь что, давай уматывай отсюда, я больше не хочу, чтобы ты у меня жила”. – “Да в чем дело? Что случилось? Ты не мог мне это сказать по телефону?”

Потом, когда я уже ушла, выяснилось, в чем дело. У него была женщина, которая говорила ему, что я встречаюсь с другим человеком, что она видела нас вместе, что русским доверять нельзя, они вообще все приживался, единственное, чего они хотят, это остаться за границей, а им негде жить, и поэтому они делают вид, что у них любовь. Короче, что я его использую как жилплощадь. Что на самом деле было не так. Тем более, что предложений руки и сердца от французов, в том числе и очень богатых, было достаточно. Никогда не воспользовалась.

Было неприятно и во Франции, и в Мюнхене настороженное отношение к русским. Сначала была горбачевская эйфория, а потом понаехало много людей, и отношение стало плохим.

Например, когда мой француз водил меня в гости к знакомым, то всякий раз представлял как какую-то обезьянку на поводке. “Смотрите, она – русская, ведь не поверишь, да? Моется каждый день, хорошо воспитана, говорит по-французски. Просто нормальный человек, а тем не менее, можете поверить, она – русская!”

Короче, он меня выгоняет. Идти мне некуда. Документы в процессе оформления. И тут подворачивается какой-то сумасшедший француз, который мечтает уехать в Россию, и мы договариваемся, что он будет жить в моей квартире в Москве, а я – в его в Париже. Обмен без денег.

Я снова поехала в Москву, маме еще хуже, она уже ничего не помнит, не понимает. И я себя чувствую в Париже одной-одинешенькой. Вроде по-прежнему все в Париже замечательно и в кайф, а все чужое. И квартира-то эфемерная, потому что этот сумасшедший стал звонить, что он вернется в Париж через две недели, через месяц. В общем, на пороховой бочке. В Москве в это время, в 1991-1992 годах, плохо, туда тоже не тянет. После месячного сидения в Москве с мамой и всего ужаса я возвращаюсь в Париж и встречаю Мишеля. Это и будет лав стори.

Love story.

Я встречаю человека, которого к тому времени знала уже пять лет. Мишель работал в Москве заместителем посла Бельгии. Для меня это был как бы первый человек в России, с которым я реально общалась на французском языке. Да, у меня были знакомые и среди посольских, и среди журналистов, но там было светское общение. Мишель был в меня влюблен, но все его любовные притязания казались мне ни к чему. Женатый человек, да и вообще…

Потом он стал послом в Израиле, писал мне оттуда, звонил, в Мюнхен приезжал меня повидать. И тут он приехал работать в Париж. И я – в Париже. Мы встретились. Он опять начал, как обычно, меня соблазнять. Почему-то я на это пошла. Мне было так плохо, так ни до чего, а тут человек, с которым, в отличие от всех вокруг, есть общая история. Мишель знал моего прежнего мужа, мою маму, моих друзей в Москве…

И я совершенно не могла себе представить того, что со мной вдруг произошло. Я в него влюбилась безумно, так, как просто никогда не было в моей жизни. Я открыла для себя любовь. Я не смогу объяснить это никому, кто этого не пережил.

Когда мне говорили, и мама в том числе: “Ты никого не любишь”, я возмущалась: “Как?!” Мне казалось, я любила всех моих мужей, а их было три штуки. Были мужья, были немужья, какая разница, люди, с которыми у меня были любовные отношения, - я их любила абсолютно всех. Я была в этом убеждена.

Теперь, в сравнении, могу сказать, что это не было любовью. Ни в одном случае я не была готова пожертвовать ни волоском с головы. Наоборот. “Я – такая. Хочешь – присоединяйся и принимай мои правила игры. Не хочешь – иди к чертовой матери”. Примерно так ставился вопрос. Не то, чтобы сознательно, но теперь, постфактум, я могу сказать, что было так.

А тут – я просто не могла без него жить. Я готова была ради этого человека абсолютно на все. Если бы он сказал мне не писать больше ни строчки, мыть ему ноги и жить с ним в какой-нибудь глухой Африке – пожалуйста. Не было вещи, к которой я не была бы готова.

Когда мне делали замечания, за границей, в том числе, я что-то принимала, считая разумным, что-то нет. Меня это никак лично не задевало. Что касается Мишеля, то все его замечания были для меня как острый нож в сердце. Я ощущала как бы свою неполноценность. Чего не было ни с кем другим.

Мы как-то ужинаем с ним дома. Я сделала спагетти, ставлю на стол банку соленых огурцов. Начинаю есть спагетти, беру соленый огурец… Он смотрит на меня с ужасом: “Что ты делаешь? Как можно спагетти есть с соленым огурцом!”

Любому другому я бы сказала: “Послушай, не хочешь, не ешь. А мне нравится есть с огурцом, и что тут такого?” Сейчас для меня такое сочетание просто немыслимо. У французов действительно есть вкус, и очень тонкий. Все это накапливалось веками. Любой человек не почувствует разницы, а для француза она очень заметна. Что можно с чем есть, что как приготовлено, какие вина, какая между ними разница. Я теперь живу в России с этим ненужным, неприменяемым знанием.

Все, что говорил Мишель, было для меня не только абсолютным руководством к действию. Оно изменяло меня. Например, я раньше вообще никогда не пила алкоголя. Ну иногда, по праздникам, но это мне никогда не нравилось. Французы же каждый вечер за ужином пьют вино. С первым французом мы тоже ходили по ресторанам – он пьет вино, я апельсиновый сок. Он надо мной смеялся: “Не будь дурой, попробуй вина!” – “Да не хочу я вина, отстань”.

Здесь же мне так хотелось соответствовать идеалу, что я готова была сделать что угодно. Мишель говорил, что я – неаккуратная. Действительно, я могла раньше разбросать вещи, долго не убирать квартиру, а с тех пор стала очень аккуратной. Каждый день навожу в доме порядок. Зачем?.. Просто так. Мне это самой стало приятно. Когда не все равно, что ты берешь чашку от одного, а блюдце от другого и ставишь вместе. Большая разница – вещь красивая, вещь некрасивая. Так же с одеждой. Что на мне надето, что на другом человеке…

Это было обоюдной страстью, совершенно невероятной. Физической? Да. Но ведь просто “физического” ничего нет, это – притяжение в целом. Я не знаю, отчего оно возникает. Я не могу сказать, чем это было для него, но я чувствовала, что до него меня никто так – так, как мне надо, - не любил.

Сначала меня смущала наша человеческая разность. Потом все мысли исчезли, кроме ощущения невероятной близости. Нормально, что он был старше меня на 16 лет. А он переживал, что состарится, станет импотентом. Я говорила, что это все равно. Физическая страсть не исчезнет, она просто будет выражаться иначе. Если бы он умер, для меня было бы естественно умереть с ним.

Очень скоро он сообщил обо всем своей жене. Переехал ко мне. Жена сначала уехала. Потом поняла, что теряет его, вернулась в Париж и сказала, что ни за что не уедет. Ей было важно сохранить свой статус.

Дальше он стал говорить, что – все, будет разводиться, мы поженимся, что “пришел навсегда с вещами”. Спустя какое-то время он ушел навсегда с вещами. И так он очень много раз приходил навсегда и уходил навсегда. Но, уходя навсегда, он на следующий день звонил и говорил: “Я не могу без тебя жить”,

На самом деле он боялся, по его словам, финансовых трудностей, но и за возраст, и за общественное мнение, и за карьеру, за работу, за семейные связи, которыми был повязан и в работе, потому что и его родители, и старший брат – все тоже дипломаты. И опять было неприятно, что имело значение, что я русская. Вроде бы и железного занавеса нет, а все равно мы как бы по разные стороны. Но я ведь не имею никакого отношения к политике! “Да, - говорил он, - но представь, что тебя начинает использовать КГБ, угрожать, что они что-нибудь сделают с твоим отцом. Ты вынуждена будешь!” – “Какие глупости!” – “Нет, ты подумай…”

На словах он говорил мне, что все трудности временные, это ненадолго, на месяц. Здесь, наверное, играла роль его профессия. Дипломат – это человек, задача которого постараться объяснить другому человеку, что для его же блага надо поступить, как требуется тому человеку.

Он всякий раз объяснял, что развод у них совсем не то, что у нас. Действительно, там это сложный и длительный процесс. Что я русская и эгоистка, и не понимаю. Что мне надо вникнуть. Я очень честно пыталась вникнуть.

Все это длилось три с половиной года. Меня обманывали, но я так и не поняла – зачем. Пусть у него жена, семья, и одновременно будут отношения со мной, почему нет?

Во Франции есть твердый кодекс отношений с любовницей. Может, именно из-за него французы часто говорят, что они предпочитают иностранок, потому что француженки алчные, рациональные, а вот русская женщина – это страсть, любовь, чувство и вообще хорошо. Но в результате – а я знаю несколько случаев – получается тоже нехорошо. Потому что свой кодекс – как бы они ни ворчали и ни желали большого и чистого – они выполняют и знают, что иначе нельзя. А русские женщины – другие, вне правил, “все решает страсть!”, и французы распускаются и начинают обращаться как с нелюдьми.

А так правила поведения в любой ситуации у них расписаны изначально. Женатый человек имеет любовницу. Прежде всего он должен ее содержать. У нас этого не было. Потом уже я получила деньги за книги, большую литературную премию, но был период, когда у меня на метро денег не было. Но за квартиру, в которой мы вместе жили, мы платили пополам. И то, он платил свою половину со скрипом, а однажды стал кричать: “Ты что, хочешь быть содержанкой?”

Более того, мне рассказывали француженки, которых я знала, что если женщина идет с любовником мимо какого-то дорогого магазина и говорит: “Я хочу такое вот платье или вот эту шубу!” – он должен купить. Конечно, на него надо надавить, но он знает, что – должен. Если женится, то это как бы другой кодекс, а так – я отдаю тебе свое время, я могла бы выйти замуж, ты должен за все это платить.

Мужчина соблазняет женщину. Какой должен быть первый шаг? Он ее приглашает в ресторан. Абсолютно немыслимо, как в России, чтобы он пришел к ней домой, она накормила его ужином, и он стал бы тут же к ней лезть. Немыслимо. Он получается жиголо, альфонс. Наоборот, он должен вложить в свое чувство что-то материальное, и тогда он чувствует себя мужчиной.

Во Франции говорят о сексизме, о неравенстве мужчин и женщин. Это действительно так. И в плохом, и в хорошем. Говорят, французы такие галантные. Да, но потому, что мужчина главнее. Он должен так или иначе за все платить. Если они живут вместе, то муж должен зарабатывать больше, чем жена. Мужчина должен быть умнее, социально значимей, владеть ситуацией. Иначе он как бы и не мужчина.

У нас такого нет. Недаром говорят, что у нас женщина выбирает мужчину. Во Франции со всей очевидностью мужчина выбирает женщину. Отсюда и западный феминизм как реакция на заведомо неравное положение женщины по отношению к мужчине.

Я этих правил сначала не понимала, потом не принимала. Мои отношения с Мишелем шли абсолютно вне правил. То есть это было изначально безумное для него поведение. Он врал, потому что не хотел меня потерять. Все время в отношениях были полюсы – то рай, то ад, ничего посерединке. Может, для него это было чем-то слишком сильным, требующим того, чего он не умел? Думаю, он искренне хотел, чтобы мы жили вместе. Потом ему становилось страшно, что жизнь рушится. Потом, что он не может без меня. Ни того, ни иного решения он принять не мог, и в итоге эти метания завели меня в совершенную пропасть.

Его до срока убрали из Парижа. Посла сделать не послом нельзя, но можно послать в такую страну, что мало не покажется. Его отзывают, с пропиской в Брюсселе, разъездным послом в республиках Средней Азии. Это и зарплата намного меньше, и пост, в принципе, для молодого человека, начинающего, а не заканчивающего карьеру. Для него это был невероятный удар.

В момент, когда он уехал из Парижа, я была в Москве. Последнее время я возвращалась туда только из-за него. Во Франции я выпустила вторую книжку стихов, написанных по-французски. Я писала статьи в “Фигаро”. Естественно, если живешь во Франции, то и пишешь по-французски. Дело шло к выбору языка, выбору места жительства. Я выбрала Москву. Как бы ни был хорош Париж, общая история у меня не с ним. Для меня оказалось невозможно прервать свою историю и начать с нуля, как будто только родилась.

Я страдала из-за отношений с Мишелем. Мне было плохо везде, но здесь все же мой дом. Когда я ему сообщила, что уезжаю в Москву, он тут же приехал, забрал мои вещи в Брюссель, показал квартиру, которую якобы уже почти снял для нас, сказал, что приедет за мной в Москву и увезет с собой. Он звонил в Москву каждый день, говорил, что вот-вот приедет, но так и не приехал. Через два месяца привез в Москву мои вещи.

Изредка он приезжал, но не специально, а проездом в Среднюю Азию. Это могло тянуться долго. Для меня было очевидно, что я гибну. Терпеть эту чудовищную боль больше было невозможно. Я потеряла ощущение реальности. Как только этот человек появлялся, я – оживала. Только он исчезал, жизнь моя уходила вместе с ним.

Начитавшись книжек по психологии, наслушавшись друзей, я собрала волю в кулак и в очередной его приезд сотворила совершенно безобразную сцену разрыва. Это было единственный раз в моей жизни, я голоса ни на кого не повышаю, сцен битья посуды и битья по морде не устраиваю. Тут – я кричала. Я оскорбляла его всеми страшными французскими оскорблениями, которые мне были известны, и жалела, что есть какие-то, которые мне неизвестны. Я ему сказала сакраментальную фразу, что он для меня умер. Что было неправда. И что даже по сей день неправда.

 

Как обычно, пошли смотреть на сидящего напротив Сорбонны Монтеня, - подкрашены ли у него губы помадой, и потом рассуждать в очередной раз, был ли он голубым. Неужели, вооруженные психоанализом и тремя томами его эссе, они не определят такого пустяка. В любом случае, труд найдет себе пристанище на сайте www.gay.ru Он настаивал, что, как и Гоголь, Монтень не выносил прикосновений к себе, - физических, душевных, любых. Он не женщин не любил, он на людей посматривал исключительно издали.

«Как ты», - отвечала она. Накануне они были в Музее Клюни, смотрели эту бесподобную коллекцию «частной жизни конца Средневековья», потом он купил ей роскошный альбом этого собрания, к тому же уцененный, поскольку, как объяснил продавец, люди теперь разглядывают мировое искусство по Интернету и бесплатно, а она полночи листала книгу, как обычно, воображая иную жизнь, ну и, натурально, не выспалась, голова болит, и надо отвечать кратко и точно, чтобы не выдать нездоровья, и чтобы оно не перешло в мигрень, от которой останется только повеситься.

Когда привыкаешь к Парижу, забываешь, за что его любишь, кроме имени. Возможно, за то, что скоро вернешься к себе домой, в дикую и милую Скифию. За внутренний покой и удобства. За то, что полный комфорт – это пребывание в некой книге, которую о себе читаешь, полной психологических тонкостей и переживаний, в хорошей обложке, с просвечивающимися сквозь страницы цветными фотографиями on-line.

Она чувствовала себя в интимной компании с Лейбницем, Прустом, кем-то еще, Декартом, но ее здесь не то, что не считали своей, а даже не замечали – бывает такое, когда стоишь дура дурой, не зная, уходить или оставаться. И все ее походы в консерваторию из той же области, охота ей себя обманывать?

Они поссорились в каком-то кафе, и она, ничего не видя вокруг, поехала прямо в аэропорт, благо паспорт, деньги и билет были в сумочке, а про вещи в гостинице даже не думала, если он захочет, заберет. Кто бы сказал, зачем вообще она сюда приехала?

И все же вместо того, чтобы два часа смотреть, плача, в иллюминатор, а потом с огромной радостью выйти на улицу и сесть в маршрутку до «Речного вокзала», почувствовав себя, как сучка дома, она осталась сидеть за столиком кафе, глядя, как отражается в стекле дома напротив солнце, слушая чужой язык, испытывая жуткий покой принадлежности к умирающей цивилизации.

Ты существуешь только в момент, когда думаешь, наверное, они правы. Но они не учли, что будет, если возможности думать ограничены. Это, как жить на полусогнутых. Теперь они сидят друг напротив друга, отражаясь в своей пустоте своими ничтожествами, удивляясь, поди, что их свело вместе. Люди в таких случаях начинают плести террористические заговоры, чтобы хоть о чем-то было поговорить. А он заказывает гусиную печенку, красное вино, еще что-то вкусное, чтобы не есть друг друга, тем более на публике.

После вина становится намного лучше. Они бредут по бульварам, и у города как будто появляется глубина, но не настоящая, а переливающаяся бокалом вина, что лучше. То и дело слышна русская речь, на которую они не обращают внимания. Когда молчишь, ты для них француз или китаец.

Она обратила внимание, что не всматривается в лица людей вокруг нее. Они ей не интересны, а, значит, слепы, безлики. Она могла бы взять его под руку, но тоже не хочет. Надо бы почитать что-то по истерии. Чудесный грузин, чудесная болезнь. Если не удалось взглянуть на мир из инфузории, то можно еще податься в истерички.

Он берет ее под руку и говорит, что можно взять машину и поехать смотреть замки на юг Франции. Она благодарна ему, что он сделал шаг ей навстречу. Сколько у него еще в запасе этих шагов, пока он не дойдет до барьера, у которого надо стрелять?

Она отвечает, что предпочла бы какую-нибудь церемонию тайного общества и погоню маркиза де Сада с последующим его психоаналитическим лечением. От бреда ей самой неудобно. Но, говорят, истерички лучше всего обольщают мужчин. Надо пробовать, выучить симптомы. Если надо, брать шпаргалку. Она изучает его тип. «Что ты там бормочешь?» - интересуется он. То и бормочет, что изучает реакцию на сумбурную информацию.

 

В этот год Париж будоражило от стычек между учениками школы Фуко и Лакана, с одной стороны, и Жака Бодрийяра, с другой, а ученики Жиля Делеза любили, стравив обе партии между собой, напасть внезапно на ослабленных противников, сорвав все лавры победителей.

Понятно, что и он, наделенный бешенством русского бойца, не мог оставаться в стороне, познавая таким способом старинные рациональные схемы парижских школяров. Сорбонна с Эколь Нормаль бурлили и лились через край. В Москве он зевал и писал стихи о смерти и одиночестве, тут оживал, участвуя целыми днями в каких-то драках, а по ночам записывая все в ноутбуки и просматривая в интернете наимоднейшие философские опусы. Лавры Жижека явно не давали ему покоя. К тому же он собирал материалы о французской кухне и феноменологии поведения за обеденным столом.

Разговоры против Америки, против войны в Ираке, левые, проарабские и антисемитские настроения его, может, и раздражали, но он помалкивал, и в разговоре с ней вообще не задевал эти темы. Тем более о стратегическом размещении вооружений, на котором все помешались.

Кроме того, он ездил на какие-то переговоры, выполняя, как он говорил ей, комиссии от разных московских людей. Ее это, конечно, тревожило, но она не вмешивалась. Однажды только спросила, зачем это ему надо, мало ли во что можно тут влипнуть, на что он довольно весело возразил: а на какие бы тогда шиши они здесь жили?

Ну, шиши могли быть разные, но она промолчала. Она видела, что его будоражит само участие в разных интригах, масса задействованных в них важных персон, с которыми он любил раскланиваться на приемах, куда они вдруг могли попасть. Она видела, как он описывает, кто что сказал и с кем связан. Она не исключала, что он пишет не просто для себя, но и отсылает куда-нибудь эти сведения.

Его энергия, жизнерадостность, умение находить во всем удовольствие заражали ее. Сама была кислятиной, и такой же рядом был бы перебором. К тому же он откровенно восхищался ею, хотя она, конечно, не понимала, что именно он в ней нашел, подозревая какую-то игру или обычное мужское неумение разбираться в людях.

Зато теперь она будет думать, что использует его, бесхитростного авантюриста и возможного агента спецслужб в своих, неявных еще целях. Всего-то и делов, подглядеть логин и войти в его отсутствие в его ноутбук, чего она, кстати, никогда не сделает, подозревая не без причины какую-то ловушку, с помощью которой он зафиксирует ее слежку за собой. Получится некрасиво. Тем более что ей от него, действительно, ничего не нужно. Не будет же она вязаться в безумные игры с нефтью, наркотиками, оружием и бог весть, чем еще, с футбольными командами и заказами на строительство московских небоскребов, к примеру. Ей бы с серийной музыкой разобраться, с безумием современного искусства, с полным своим анахронизмом.

Он устраивает ей какие-то праздники, втягивает в наслаждение вином, - прежде она даже не знала, что такое пить, - антикварными вещицами, странными закоулками, мастерскими художников, которые в Париже никому не нужны, квартирами пьяниц, поэтов, престарелых хиппи и теток, похожих на любовниц серебряного века.

В такие дни она думает, что неплохо было бы им пожить отдельно, и он, словно ему кто нашептывает, исчезает на несколько дней по совершенно неотложным делам, о которых потом обязательно расскажет. А взамен ей - список того, что она должна сделать, посмотреть, купить. Она изучает этот список, как улику, разве что не снимает под лупой отпечатки пальцев. В этом списке наверняка запрятаны его тайные планы.

Конечно, он прав, без дела она свихнется. Время бежит. Она сидит с книгой. Почему-то хочется спать. Особенно средь бела дня. Зато ночью зверский аппетит на то, чтобы думать и жить. Зато на следующий день опять лучше бы было не рождаться. Она хочет спросить, зачем выдумала его, но спросить не у кого.

Наверное, она хочет, чтобы он вертел темными делами и махинациями, чтобы самой быть на гребне, да? Чувствовать себя живой. То есть сама она не лучше этих придурков перед телевизором и душевных наркоманов. Не лучше, конечно. Просто она сама придумывает свой бред, а не ест с чужими слюнями.

Ей некого спросить, права ли она. Он уехал, велел никому не открывать, к телефону не подходить. Рассказал, как застрелили через бронированную дверь зятя писателя Гладилина, она забыла, как его звали. Она надеется, что это не он застрелил. Хотела проснуться, а вместо этого попала в сон, да еще дурной.

Ей кажется, что за ней следит какой-то человек из дома напротив. В Москве ей было бы наплевать, потому что она знает так, как прятаться, а тут голая и вся на ладони. Дом стоит так близко, что иногда кажется, что человек может просто запрыгнуть тебе в окно. Свяжет простыню, раскачается и – здесь. Не сходи с ума, сейчас же зима, говорит она себе, но если разыгралась, то трудно остановиться. За отсутствием Хичкока она в детстве боялась «Гиперболоида инженера Гарина».

Она звонит маме, что у нее все в порядке, спрашивает, как та себя чувствует, потом просит продиктовать парижский телефон Спиваковых, который ей, на самом деле, не нужен, но, если будут интересоваться, то хорошо направить слежку в противоположную сторону. Это ей только сейчас приходит в голову, и она рада, что на ходу так сориентировалась.

Чтобы не скучать в его отсутствие, она обкладывается книгами, задергивает шторы, включает лампу на столе, выключает большой свет. Так, желая посмотреть мир, человек покупает билет на поезд и берет с собой крутой детектив, чтобы тот не давал ему отвлекаться и глядеть в окно. Интересно, кто это, кого мы все время хотим обмануть?

 

Самое волнующее в Париже это несовпадение того, что ты знаешь о нем и представляешь, читая книги и разглядывая альбомы, - и то, что видишь на самом деле. Для этого она здесь и живет, и прячется, и снова выходит на улицу, словно лелея собой тайную террористическую акцию. Она улыбается своим мыслям, покупая в ближайшем магазине хлеб и овощи, и темнокожая продавщица улыбается ей в ответ и что-то говорит приветливое, чего она не понимает, но кивает ей и даже отмахивается ладошкой, ерунда, мол.

В Париже надо жить долго и напрасно, как она, чтобы понять, что живем мы в мире своей фантазии, иногда только выходя гулять на свежем воздухе. Парижа не существует. В Святой капелле она, теряясь среди туристов, зорко выслеживает прячущихся духов террора. Да, да, вот здесь, на верхнем этаже капеллы Тернового венца с витражными картинками из Библии. Рассеянным взглядом она выхватывает крохи из той дюжины сотен картин, что накануне изучила в альбоме. Можно уйти со скуки, сойти с ума. Она покупает билеты на ближайший концерт. Глюк с Пахельбелем? Именно то, что надо.

Все это вроде пыльного мешка, которым тебе шарашат по темечку. Она не уставала повторять себе, что здесь сами основы европейской цивилизации. Но, как повторяли все русские, пока это не стало общим местом, - насколько Франция была бы прекрасней в отсутствие французов! Жестокие, холодные, глядящие сквозь тебя, словно ты должна им сперва что-то доказать, но и тогда они тебя отторгнут, но уже на достаточных основаниях своих гладких, как лягушачья кожа, суждений. Ей это было тем больнее понимать, что она заранее считала всех людей братьями, друзьями, а уж, тем более, французов. Но вот им абсолютно не нужно было ее братство.

Она слышала эти разговоры, что французы принюхиваются к русским девушкам. Ей это не грозило. Попасть в компанию французов было подобно чуду. Последним русским, кому это удалось, был Тургенев. Она скользила по касательной. Здесь живут арабы, там евреи, здесь ювелирные лавки, там кучкуются журналисты и интернетчики. Здесь проститутки из Восточной Европы, там африканцы, поменявшие свой пол, как их, трансвеститы. И вот ты, хоть до Луны допрыгни, обречена быть трансвеститом, русской или банковской служащей.

Хотя, с другой стороны, это не скифская Москва, они правы, никто не будет спрашивать у тебя паспорт, гуляй себе по набережным, сиди в кафе, думай на здоровье, что все эти декорации и есть Париж. Но тебе никогда не понять ни последнего клошара, ни Жака Деррида. По-моему, говоришь ты себе, но это сугубо между нами, - они полные идиоты, что один, что другой.

Но и тому, и другому на тебя наплевать. Это настолько своя вселенная, с которой невозможен диалог, что даже страшно.

Ага, видит она этот внимательный взгляд сыщика. Ведь это ты же сама написала по е-мейлу подруге в Саратов, что поневоле задумаешься о терроре, как средстве заставить с собой считаться.

А суд здесь работает с четкостью гильотины. И Декарта здесь изучают с лицейской скамьи, чтобы, отбросив эмоции, определить в свете разума твои варварские потуги быть.

Она пишет ему об этом в письме, которое не отправляет, но он, словно чувствуя, вечером звонит ей, спрашивая, как она, что нового, не скучает ли без него.

Она совершенно не хочет воображать себе красивую голую девушку, которая лежит сейчас рядом с ним, известно чем занимаясь, чтобы его раздразнить, но приходится вообразить, чтобы быть о нем лучшего мнения, чем он того заслуживает, пребывая на каком-то этапе переговоров, о которых давно уже известно в тайной полиции или, как она так сейчас называется, «аналитической службе безопасности».

Она хочет ему крикнуть, что он в опасности, но их наверняка слушают, да он и не поймет, потому что это и, глядя в глаза, слишком долго объяснять.

Но он читает ее мысли, потому что вдруг говорит: «ты понимаешь, мы им интересны именно как русские, как чужие, которых они не могут понять. Надо только придумать какой-то ход, чтобы обойти японцев и сенегальцев. При этом без водки и русских песен, которых они от нас ждут на «раз, два, три».

Она с ужасом вспоминает, что не далее как вчера, сидя с подругой в кафе, где к ним подвалили знакомиться какие-то идиоты, пела в голос «Вот кто-то из горочки спустился», испытывая блаженство неизъяснимое, до слез буквально, а что те идиоты думали про них, было ей абсолютно безразлично.

Но почему так? Действительно, водка и песни. И абсолютное счастье. В этом теплом, медового оттенка воздухе, подобный которому бывает только в раю, да и то вряд ли. Какой-то чудовищно уютный импрессионизм, а ты внутри него. Почему мы не умеем жить так?

Она представила своих соотечественников, и тут же поняла, почему французы их не выносят. Потом представила французов, и поняла, почему не выносим их мы.

Только, что делать ей в этой ситуации, она представить не могла.

 

«Имей она деньги, первым бы ее проектом стала «”Внутренняя Европа”. Журнал о России и против России». Журнал обо всех нас и для всех нас. О тотальном одиночестве в уютном и строгом гнезде русского языка.

Ну да, французов, на самом деле, не интересует никто, кроме них самих и англичан, которые тоже иногда ими интересуются в качестве модного сейчас другого себя, который на время перевел конфликт в стадию бессознательного.

А против тебя они вышлют арабские, греческие и турецкие рестораны на узенькой рю Юшетт, как в тот раз, когда посмеялись над русскими поэтессками, -  только их им здесь не хватало, а, впрочем, лишь бы башляли евриками.

На самом деле, ей нравились эти длительные рассуждения европейцев с множеством попутно развивающихся симфонических тем. Ей нравилось, как они рассуждали о желаниях, этих маленьких диких зверьках, пригретых на груди, в желудке, в паху человека и побуждающих к социальному равенству и революциям. Это была то программная музыка бесконечного психоанализа, то перманентная революция левых профессоров Эколь Нормаль, то буйство помешанных на словах и жестах гомосеков.

Что она может, думала она, идя в сторону Пушкинской по размокшему в очередной оттепели Тверскому бульвару. Она может придумать его, и он может даже явиться на самом деле, но, увидев друг друга, они должны броситься в разные стороны и бежать, не оборачиваясь. Если он, на самом деле, человек чести и офицер, а не интеллигентская тряпка, способная лишь на компромиссы и притворство быть.

Офицер, думает она, способен идти до конца. Ему плевать на то, что она думает о том, что он думает о том, что она о нем думает. У него впереди смерть на благо родины, пославшей его пристроить свои нефтяные и денежные потоки, не сказав при этом, что он всего только подсадная утка для выяснения источника утечки информации из главного управления.

Чтобы удивить, она купила к его возвращению велосипед, на котором теперь ездила по Парижу. Ощущение вышло более диковатым по сравнению с пешими прогулками, но одновременно приблизило этот город, сделав почти своим, как какой-нибудь подмосковный Красный Строитель, где она гоняла с ребятами на станцию и обратно и знала все кусты и ухабы. Она ждала, что еще какой-нибудь ажан за ней погонится или хотя бы засвистит в свисток, и уже подбирала пути и закоулки для бегства, запоминала проходные дворы, замечала боковым зрением местную жизнь, заранее придумывала ответы на замечания и смешки мужчин и мальчишек, то есть становилась тут своей.

Вот и ему она рассказала перед его поездкой про некоего господина, работавшего на органы, которого специально подставили, отправив на переговоры, чтобы выяснить, кто в главной конторе предатель. Последний, как водится, и отправил, чтобы и подозрение с себя снять, и зайца убить дуплетом, чтобы и шкурки не осталось. Он наверняка понял, что она имела в виду, не дурак ведь. Даже рассмеялся на ее старания. Дурочка, мол, вообразила себе на его счет невесть что. А он простой русский комиссионер на подхвате у неведомого начальства.

Теперь, когда она на велосипеде, фиг ее догонишь. Он будет стоять в пробке на Елисейских полях, пока она давно уже в лубяной избушке закажет ужин, и будет ждать его в новом платье, с новой прической, при свечах. Это не безумие, нет, это такой способ инакомыслия, когда надо говорить, писать и думать, не останавливаясь, и слушать музыку, ходить в театр, смотреть картины, потому что иначе серые клубы отсутствующего воздуха, пустоты наползут со всех сторон и удушат. Она не шутит.

 

ТЕАТР И ЖИЗНЬ РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА.

Евгений ГРИШКОВЕЦ – одна из самых заметных фигур нынешней художественной жизни России. Дважды лауреат фестиваля “Золотая маска” 2000-го года. Лауреат премии “Антибукер” 1999-го года. Автор и исполнитель спектаклей “Как я съел собаку” и “Одновременно”, которые при аншлагах сам играет в Москве. Автор пьес “Записки русского путешественника”, “Зима” и “Город”, с успехом идущих в театрах России и за рубежом. Гришковец родился (в 1967 году) и долгое время жил в Кемерово, с перерывом на службу на флоте. Создал там свой театр. В 1998 году переехал с семьей в Калининград (бывший Кенигсберг), откуда раз в месяц приезжает в Москву играть свои спектакли. Но это все неважно. Люди рвутся на спектакли Евгения Гришковца, потому что это совершенно не похоже ни на обычный театр, ни на “театральный эксперимент”. Это просто другой уровень театра и жизни. Что, конечно, заставляет предположить особую театральную изощренность, сулящую неожиданное обновление этого вечного, странного, жутко поднадоевшему и все же чем-то притягательного искусства. На днях выходит первая его книга – пять пьес драматурга. Его активно переводят на иностранные языки, приглашают за границу играть спектакли. Кто не слышал, запомните это имя – Евгений ГРИШКОВЕЦ.

Там, где нас не ждут.

-Может, начнем с периодов вашей жизни: Кемерово, служба на Тихоокеанском флоте, Берлин, Калининград…

-Вы знаете, не хочется говорить о периодах жизни, я слишком много про это говорил в интервью. Спектакль “Как я съел собаку” весь о моей службе на Русском острове. А вот про Берлин я, пожалуй, мог бы рассказать. Я ушел на службу в начале лета 85-го года после 1-го курса филфака. Нам дали сдать летнюю сессию, а потом забрали всех вплоть до части медиков, у которых была военная кафедра. Тогда в разгаре была война в Афганистане и главным было не попасть туда и еще во флот, потому что три года, это слишком долго, и опыт показал, что качественные изменения в сознании начинаются именно на третьем году службы. Когда все одноклассники стали возвращаться из армии и писали мне письма уже из дома, а нужно было еще год служить, это казалось невероятно долгим и мучительным.

-А нельзя было как-то “откосить” от армии?

-Конечно, служба в армии была нежелательной, и у меня на этот счет не было иллюзий. На самом деле, когда я туда попал, я понял, что иллюзии были огромные. Но мне было как-то лень “косить”. Отмазывание от армии казалось мне не то, что постыдным, а неприятным делом. Сначала через психушку или через какой-нибудь гадкий энурез симулировать, выбивать справки, потом в течение долгого времени отмазываться. Мне казалось: коль это зло неизбежно, то пусть оно быстрее кончится. Заранее было известно, что я попадаю в ВВС, в службу связи, и вдруг в последний момент меня перекинули в другую команду, и выяснилось, что это флот. Ну, и все, и ушел служить. Не хочу говорить.

-Для тех, кто не смотрел спектакль “Как я съел собаку”, справка: Тихоокеанский флот, три года матросом на Русском острове.

-Да, я вернулся поздней весной 88-го года в совершенно другую страну. То, что я обнаружил в ней, меня потрясло. Только что вышел фильм “Асса”, и все люди, которых я слушал на пленке – Борис Гребенщиков, Виктор Цой, - вдруг материализовались, их можно было увидеть. Помню, очень удивило, что Виктор Цой – кореец. И вообще все непонятно. В течение года я понял, что из страны надо уезжать.

-Тем более, после флота, наверное, был заряд: изменить жизнь к лучшему?

-Да, собственную свою жизнь срочно изменить к лучшему. В улучшении жизни страны я смысла не видел. И еще были огромные иллюзии об устроенной и счастливой жизни в западной Европе, где мы все так нужны, и где людям страшно интересно то, что делаю лично я в области искусства. И в начале лета 90-го года я поехал в Берлин с тем, чтобы дождаться, когда фактически упразднят границы, чтобы перебраться на Запад. Еще была ГДР, визы в ФРГ у меня не было, но уже разбирали Берлинскую стену, и неофициально можно было проходить на территорию Западного Берлина. Восточный Берлин был наполнен вьетнамцами, которые продавали технику, - лазили через Стену, покупали что-то в Западном Берлине, а потом перепродавали по страшным ценам за восточные марки. Даже солдаты срочной службы возвращались из ГДР на собственных стареньких машинах. Я помню, как начали менять гэдээровские деньги на дойч-марки, как банки работали всю ночь, как в пятницу закрылись магазины, и все выходные в сторону ГДР шло огромное количество фургонов, привозивших западные товары, и я помню, как в понедельник берлинцы пришли в магазины и не знали, чего купить, потому что они никогда не видели таких продуктов питания, которые там оказались. И была верная возможность остаться.

-А к кому вы приехали?

-Да это было неважно. Остановился у каких-то людей, приезжавших из ГДР в Кемерово в студенческие стройотряды. Заканчивать филфак университета я уже смысла не видел. За плечами были серьезные занятия пантомимой до армии и опыт профессиональной работы в театре пантомимы, с которым мы в 89-м году успешно ездили по разным фестивалям – были в Риге, в Челябинске, в других городах. Тогда было просто немыслимое количество фестивалей пантомимы и клоунады, которые полностью исчезли в течение двух-трех лет.

-Итак, вы оказались в Берлине с надеждой на лучшую жизнь…

-Да, и эта надежда бесследно исчезла в течение первых десяти дней, что естественно. Вы приезжаете в страну, где другие люди, где все по-другому устроено. Ты уезжаешь - откуда-то. А куда-то – ехать нельзя, потому что как только ты туда приезжаешь, оказывается, что тебе нужно не это, а ровно другое. К счастью, у меня нашлись силы плюнуть на стыд возвращения, потому что уезжал я, довольно сильно хлопнув дверь и прощаясь навсегда: мол, оставайтесь тут и загнивайте, и подыхайте, видал я вас всех… Вообще, когда человек уезжает куда-то из провинциального города, это воспринимается всеми как что-то обидное. Ты как бы намекаешь своим поступком, что в этом месте что-то не так. А люди, живущие там, старательно находят оправдания своему пребыванию в этих местах и своей работе, и произносят заклинания о том, как важно и разумно жить именно здесь, как хорош именно этот город…

-Вся “русская идея” и русская философия на этом стоит: почему именно в России, где все так странно, только и имеет смысл жить…

-Но в провинции это вообще единственная возможность выжить. Когда сибирские художники начинают искать живописные мотивы телеутов – местных жителей, - это фальшиво, нелепо и местечково. Я уже не мог участвовать в разговорах, что нужно работать здесь и только здесь и получать соки от корней, все эти трали-вали. Я родился в Сибири, и для меня все эти телеуты в горах, которых я не видел, и сибирские таежные массивы, и жуткие морозы – это что-то ненормальное. Сибирь прекрасна, и я восхищался ею, но мне не нравилось, например, что здесь такое короткое лето. Вся телеутская и таежная тематика для меня – такая же экзотика как для любого городского человека. С другой стороны, для меня не было и среднерусской России “золотого кольца”. Ни храмов, ни куполов, над которыми я пролетал на самолете, не видя их. В Сибири не разрушали церквей, но их там почти и не было, молодые города.

-И вот на десятый день пребывания в Берлине была обретена истина?

-Да, Берлин. И надо возвращаться. Но если возвращаться назад, то где же тогда вообще жить? Негде. Нет такого реального места, где бы я хотел жить. И еще было обидно, что я отправился в личный поход на Запад, а обнаружил, что совпал с огромной толпой таких же молодых людей, которые привалили в Берлин в огромном количестве с одной и той же целью перебраться через Германию в какую-нибудь Австралию или Новую Зеландию, или Южную Африку, или Аргентину, о которых мало что было известно, но где - чистый лист, и где очень ждут крепких, не пропавших в сибирских морозах парней. И вот там-то настоящая жизнь и начнется.

-Крушение иллюзий?

-Я вернулся, Берлин был для меня местом тяжких переживаний и разочарований, которые никак от меня не уходили. Я старался, проезжая потом через него, не смотреть по сторонам, не выглядывать. Особенно вокзал Лихтенберг был тяжелым местом, потому что, когда я уезжал оттуда, я прожил там три дня. Хотя жить там не разрешается, но у меня не было билета с конкретной датой, а уехать было сложно, все поезда в Советский Союз были забиты какими-то африканскими студентами, отъезжающими семьями военнослужащих, и я три дня искал любое свободное место в любой поезд, ходил к начальникам поездах, ох… И вот спустя десять лет я приезжаю, чтобы играть спектакль на Курфюстердамм, где стоял когда-то и показывал пантомимы, чтобы заработать деньги.

-Десять лет назад еще давали?

-В Германии всегда дают деньги, и тогда, и сейчас. Это страна, где охотнее всего дают деньги уличным музыкантам, артистам, всем. И вот я жил в отличной гостинице в самом центре, на той же Курфюстердамм, и это было каким-то моментом избавления от тяжелого удара, который я пережил тогда и который полностью ассоциировался у меня с Берлином. И я успокоился: в Берлине и в мире не осталось места, где мне было бы совсем плохо. Я полагаю, что даже тяжелые переживания, которые я испытал на Русском острове во время службы, не сравнятся с теми, что я пережил тогда в Берлине. Потому что здесь был мой собственный шаг, мой выбор, поступок, как мне казалось. И ощущение не только ошибки, но и страшного разочарования и жуткого смятения перед дальнейшей жизнью. И даже живя очень активно в начале 90-х, создав театр, работая, я не мог отделаться от смятения. И вот, получив гонорар за спектакль “Как я съел собаку”, я пошел по городу…

-Вы перед русскими играли свой спектакль?

-Нет, нет. Я играл с переводчиком, находящимся на сцене. Я тоже об этом много давал интервью. Я не люблю играть для эмигрантов и отказываюсь от всех приглашений играть для них. Мне это не интересно. Я эмигрантов не люблю и стараюсь с ними не общаться. Я не хочу участвовать в эмигрантских разговорах, рассказывая как в России плохо, чтобы успокаивать людей, что они правильно сделали, когда отвалили. Есть люди, которые живут и работают за границей, но это не эмигранты. Я тоже езжу играть спектакли, мне интересно видеть новое, слышать новый язык, обрабатывать текст пьесы для другой страны, но эмигранты мне неинтересны. Я не хочу играть для них, я понимаю, что услышанное ими не будет адекватно спектаклю. Возможно, в Израиле другая ситуация, чем в Германии или во Франции. В Израиле, если будет предложение, я, пожалуй, сыграл бы. Но среди тех, кого я встречал в Германии, которые не знают немецкого языка, работают и живут в русскоязычной среде, я играть не хочу и не буду.

Жизнь, разделенная надвое.

-Итак, вы получили гонорар…

-Получил гонорар и большую его часть раздал уличным музыкантам. На той самой Курфюстердамм, где сам когда-то стоял. Иду мимо магазина “Лакоста”, чей фирменный знак - крокодильчик. Был сильный ветер, возле магазина стоял здоровый зеленый крокодил, - внутри, понятно, человек, - и раздавал детям шарики. И видно, что человеку внутри настолько плохо, то ли он задыхается, то ли замерз совсем, - только он переминается, как персонаж какого-то плохого кукольного мультфильма. Я к нему подхожу и по-русски говорю: “Привет”. - Оттуда: “Привет”. – “Как дела?” Он говорит: “Хорошо, что уже не заяц”. Видно, когда он был зайцем, то было совсем хреново, а сейчас, когда крокодил, уже получше. Я говорю: “Тебе денег дать?” - Он спрашивает: “Сколько?” – Я говорю: “Двадцать марок”. – Он подумал. Двадцать марок, нормальные деньги. “Ну, суй в пасть”. Я ему затолкал их туда.

-Я специально подвигал вас к этой истории, которую вы очень смешно рассказали в передаче “Антропология” у Диброва.

-Да, с ним интересно было разговаривать. Дело в том, что с творчеством Диброва я мало знаком в силу того, что в Калининграде нет вечерних программ НТВ. Я должен сказать, что он очень профессионально подготовился к разговору, посмотрел все спектакли, и это было чрезвычайно приятно. Часть разговора была очень содержательной и для меня интересной, особенно, когда говорили про Москву, на тему успеха, славы и жизнеустройства. Он сам из Ростова, и, насколько я понял, для него эта тема провинциального человека в Москве - важна.

-А для вас?

-Я решил выстроить жизнь следующим образом: я не живу в Москве. Я работаю в Москве и люблю Москву, и теперь понимаю, что то, что я делаю, адресовано, во многом, Москве. Здесь это имеет иной масштаб и значение. Москва – это город, в котором театр занимает очень важное место. Здесь много театров, много артистов, режиссеров, театральных художников, зрителей. Много людей, для которых театр - нечто важное. Театр это все-таки одно из существенных достижений русской культуры, русской мысли и русских возможностей. А я ощущаю себя человеком, делающим что-то для русского театра, работающим в нем. И Москва это то место, где я не только реализовываюсь, но и чувствую важность того, что делаю для людей. Здесь это имеет отклик, моментальную реакцию. Но жить здесь в обозримом будущем я не буду, потому что тогда мне придется переделывать способ своего общения с миром, с людьми. Придется тратить много времени и сил на интенсивное общение с людьми, выстраивать какую-то дистанцию по отношению к ним, выстраивать способ поведения. А я этого не хочу.

-Вы приезжаете на две недели и попадаете в круговорот и праздник?

-Нет, это не круговорот и праздник, а решение многих задач: игра спектаклей, интервью… Я не снимаю здесь квартиру, ни покупаю жилья в Москве, потому что, как только я это сделаю, вся моя жизнь в Калининграде превратится в маску, в игру, в пиар-компанию. А так я уезжаю в Калининград, и все обрывается. Там другая жизнь, я живу своей семьей, домом, тем, что мне важно и интересно. Мне не надо переделывать сознание и выстраивать особую линию поведения, например, не быть для всех доступным. В Калининграде я не работаю с театром. Для этого надо занимать в городе социальное положение, быть встроенным в систему, встречаться с людьми, с чиновниками, с местным управлением культуры, что-то им объяснять. А там будут точно такие же люди, каких я знаю по Кемерово. И город начнет вызывать у меня раздражение. А я этого не хочу, у меня там только мои родные, моя семья и друзья, с которыми мы нашли друг друга. Я рад, что возвращаюсь в этот город, телефон молчит, там много кафе, где можно сидеть с друзьями, можно общаться, гулять, ездить к морю, спокойно, без суеты работать дома. В городе, где ничто тебя не тревожит и не беспокоит. Это очень важно.

-Но почему Калининград, а не Кемерово, где родители, где созданная вами студия, друзья детства, юности?

-Нет, родители и ближайшие родственники, включая бабушек, тоже переехали с нами. Со студией я тоже ничем сейчас не связан. Я понял, что не могу ни влиять, ни курировать, ни даже что-то предлагать им. Я вообще бы не хотел говорить об этом городе, ругать его. Я помню приход Тулеева к власти. Он очень популярен там. Фантастически одаренный оратор, огромного роста, элегантный. Причем, это именно та элегантность, что нужна в Кузбассе. Мощный, восточный, непонятный человек, очень подробный и конкретный в выступлениях: если кто-то виноват, он говорит имя и фамилию; если какая-то сумма украдена, то он называет точную сумму. И при нем жизнь в городе стала совсем невыносимой. Все время было ощущение какой-то катастрофы и жуткого совместного ее переживания. Какая-то психоидная атмосфера, в которой вовсе не остается места театру. Он и так незначим там и второстепенен, а тут и вовсе становится экзотическим: “Как, у вас еще и театр есть!”

-Вся жизнь и так стала театром?

-Я никого не хочу обидеть. Люди там живут, и жизнь у них все равно имеет и свою полноту, и осмысленность, и остроту. А я уехал. Если бы я говорил это, живя там, было бы не так обидно. А так в этом есть что-то эмигрантское, неправильное. Я не могу сказать, что я счастливее людей, которые живут в Кемерово, или они счастливее меня. Везде одинаковое количество счастья. Главное, что они находит смысл там жить и любить этот город, а если не любить, то находить какие-то смыслы и оправдания в том, что там живут.

-Неужели и на Русском острове столько же счастья?

-Нас туда привезли, но ведь и там есть люди, живущие в поселке, там ходит автобус, это такой большой остров, кусок русской земли. У меня в первом спектакле, где были тексты, был Наполеон, который стоял в уходящем вагоне поезда и говорил: “Меня увозят на остров Святой Елены. Надеюсь, что и там живут люди”. Это был 91-й год, и это был для меня очень важный текст. Я говорю, что нигде нет большего или меньшего количества счастья. Наверное, на каком-нибудь тропическом острове, где кругом океан и ходят веселые загорелые люди в шортах и с золотыми цепями и пьют вино – у них одно неторопливое счастье, распределенное на всю жизнь. А в Сибири есть перехлестывающее счастье в какие-то моменты. Я могу точно сказать, что быть счастливым как в 95-96-м году, когда мой театр был успешен, нас любили в городе, мы ощущали важность своей миссии, я больше не буду нигде и никогда. К тому же мне было неполных тридцать лет, я недавно женился, недавно родилась моя дочь, были прекрасные перспективы. Я чувствую, что при всем количестве премий и успеха, которые есть сейчас, у меня такого счастья нет и больше не будет. И пережил я его в городе Кемерово.

-А вы не боитесь, что нынешний успех, удача вдруг исчезнут, и ничего не останется?

-Мы как-то разговаривали об этом с Ильей Лагутенко из “Мумий Тролля”. Он, кстати, тоже служил на острове Русский. Он говорит: “Вот сейчас такой пик интереса к нам, надо быстрее все записать, дать побольше концертов, заработать денег, а то все исчезнет”. Я говорю ему: “Илья, да ты что! Чего боишься, то и случится”. Нет, я и так живу своей жизнью, ничего не боюсь

“Я не артист, я рассказываю вам свой текст”.

-Что же тогда для вас Москва – место театральной работы на фоне калининградской идиллии, трамплин для прыжка дальше?

-Нет, я полагаю, что Москва для меня предельный город. И в России, и за пределами страны. Я внимательно слежу за тем, что происходит в современном драматургическом процессе – английском, немецком, - я информирован, меня это волнует, я отчасти сам участвую в этом процессе, но все-таки он не особенно меня задевает. Когда гамбургский театр предлагает мне написать для него пьесу, я отвечаю, что я буду писать ту пьесу, которую я хочу писать здесь, в России. Если им понравится, пусть они берут и переводят, я не против, но специально писать для них, - а они выделяют на это деньги, - я не буду. Я вообще не хочу делать ничего на заказ.

-Хотя западный театр, как я понимаю, построен именно по этому принципу. А у вас нет ощущения, что, хотя вы очень востребованы театром, тем более, русским, вы в чем-то идете если не против течения, то совершенно иначе, нежели оно?

-Все это сложно объяснить в двух словах. Конкретные спектакли, устройство театров, как организмов, вызывают у меня большое недоумение. Я мягко говорю: недоумение. Я понимаю, что ничем подобным заниматься не собираюсь. И все же я пишу пьесы и предлагаю их театру – тому театру, который есть, а не тому, которого нет. Хотя получается, что такого театра нет, и тем, у кого есть сильное желание ставить эти пьесы, приходится идти на какие-то шаги, на которые они раньше не шли…

-Как бы уничтожающие их традиционную форму?

-Нет, нет. Тогда возникает какая-то мысль об эксперименте, авангарде. Но внутри меня нет ни авангарда, ни подрыва. Я считаю, что мой театр – нормальный. И я не нахожусь в оппозиции ни к чему. Более того, я не протестую, я укладываюсь в художественное высказывание. Театральные мэтры не видят исходящей от меня опасности всему тому, что они делали всю жизнь, я не вызываю у них раздражения. Я – один, маленький, идущий своим частным путем, не претендующим на реформу театра, а тем более сознания. Они видят во мне развитие какой-то маленькой и частной линии русского театра. У меня свои очень жесткие представления о том, что я буду делать, и чего не буду ни при каких условиях. Но в своих высказываниях, поступках, а также в спектаклях и пьесах я человек мягкий и стараюсь не выходить за пределы пространства сцены.

-Вы выступали как режиссер и создатель труппы, как драматург, а сейчас еще как актер своего собственного театра?

-Я не считаю себя актером. Более того, я полагаю, что и коллеги не считают меня профессиональным артистом. У меня нет ни одного приглашения сыграть в спектакле или сняться в кино. Что, честно говоря, обидно. В театре я вряд ли стал бы играть, да и никто не предложит. А вот в кино я очень жду, что кто-нибудь позовет меня сниматься. Я ничего про кино не знаю, и когда мои друзья-киноактеры начинают ругать кино, я прошу их не делать этого, потому что не хочу терять ощущения, что кино это самое лучшее.

-А если вы не актер, то кто же, чтец собственной пьесы?

-Я – автор спектакля. Я не пытаюсь, создавая спектакль, разделить себя на драматурга, режиссера, художника, автора музыки и, в конечном счете, артиста. Иначе это шизофрения. Я не артист. Я рассказываю свой текст. Я его не импровизирую, я его каждый раз создаю – здесь и сейчас. Это цельный процесс жизни, который, по сути, и есть театр как сиюминутное проживание. Я вообще первый свой текст записал всего два года назад.

-А как же Наполеон в поезде, как же спектакли вашей студии?

-Так это не было написано. Это было придумано и сказано артисту, чтобы он это сделал. Тогда это доставляло удовольствие, мы делали счастливый театр, артистам было приятно говорить, делать, стоять, они знали, что не выглядят нелепо – “как артисты”. Я им рассказывал, например, античные мифы, и они пересказывали их так, как они поняли и запомнили. Это было удивительно: миф оживал. Присваиваясь ими, он переставал быть мифом и в то же время становился мифом еще больше, - странной городской историей.

-А “Как я съел собаку”, а книга ваших пьес, которая сейчас выходит?

-С “Как я съел собаку” было так. Спектакль существовал уже год, и я записал его на бумагу не для того, чтобы импровизировать по написанному, а потому, что просили для издания. И этот текст совсем не похож на тот, что в спектакле, даже композиция другая. А когда два года назад я стал записывать первый диалог “Русского путешественника”, - взял бумагу, ручку, написал пару страничек текста, - то потом ходил по квартире, схватившись за голову, мотал ею и хохотал: “Боже, что я делаю!”

-Началась обычная уродская жизнь?

-Совершенно уродская. Это же ужасно: я делаю спектакль, это живая жизнь, история, все понятно. А, допустим, я год назад написал пьесу. Как делают все драматурги: напишут, а потом этой пьесой – занимаются. То есть живут по поводу того, что сделано. Да я в гробу видал такую жизнь! Я никуда их не двигаю. Они есть, я их публикую или размещаю в интернете, или отдаю в руки режиссерам. Заниматься их толканием, - нет. Жизнь пошла дальше, я стараюсь даже не заглядывать в этот текст, потому что он у меня самого уже вызывает недоумение.

-Это та чешуя, внутри которой бьется живая рыба?

-Вы пьесу имеете в виду? Я почему не соглашусь. Вы говорите “чешуя”, “живая рыба”. Вы, наверное, заметили, что я не употребляю метафор. Это вошло уже в мою жизнь. В любой метафоре есть типизация. Я бегу типизации, я не работаю с типом. Если я употребляю метафору даже на уровне пословицы, я останавливаюсь. Как бы отрываю крылышки, оставляя голую муху. Видите, опять метафора. Я не пользуюсь ей. Если встречается многозначное слово или слово, имеющее странный смысл, я останавливаюсь и указываю: это слово имеет только этот вот смысл. Я все время пытаюсь предложить режиссеру, актеру, театру – обратиться непосредственно к содержанию и выразить его тем языком и словами, которые свойственны артисту и человеку. Я убираю всю экзотику своего опыта, это не интересно. У меня нет мнений, нет поступков, я не настаиваю ни на чем сугубо личном. Есть универсальный человеческий опыт, его довольно. Не надо изображать на сцене, что кто-то что-то украл или сделал, или полюбил кого-то, или убил. В спектакле есть ровно то, что в нем есть.

-И какие ваши творческие планы?

-Сейчас творческих планов нет. Единственный творческий план – это следующий шаг, космически важный для меня: выйти на сцену не одному, а с другим актером. В собственном спектакле, но не одному. Это уже не проникающий в зал диалог, в котором я нахожусь в “Как я съел собаку”, но диалог, направленный на другого актера. Пока я это не сделаю, я ничего нового делать не буду. Это не пьеса, это будет сразу сделанный спектакль.

-Вы хотите каким-то образом вернуть театр к живой жизни?

-У меня нет никакой цели – вернуть. У меня не было никогда театра, который надо было возвращать к живой жизни. Я сразу делал живой театр. Я ничего не реформировал, не экспериментировал. Я с самого начала просто жил. Я сразу делал театр, в котором это был не эксперимент и что-то дерзкое, а единственно возможное и потому абсолютно нормальное.

Она так и не поняла, умер он, его убили, или она все придумала. Вот уж неважно. Гораздо страшнее, если она забудет о нем, как будто его не было. Или, наоборот, будет думать о нем, как Пруст об Альбертине, пока не сойдет с ума, размазавшись обнажившимся мозгом о пробковую стену.

Темный холодный вечер и горящая лампочка над подъездом, в который никогда не войдешь. Старая улица лабиринтным зигзагом, хрущевский дом, ты идешь неизвестно куда, каким-то образом оставаясь здесь навсегда.

С работой была очередной раз очередная катастрофа. Представить себя среди чужих людей она не могла. Виртуальных служб у нас было явно недостаточно, чтобы попасть туда. Хотя бы сидеть перед компьютером, никого не видя, делая какую-нибудь работу.

В минуту отчаяния она разослала, кому вспомнила, вопль о помощи. Отозвались с нового радио «Культура». Чтобы срочно позвонила по поводу встречи. Договорились назавтра. Старалась заранее ни о чем не думать, зная, что все равно не будет спать ночь. Когда ты никому не нужна, это почти признание, карьера, твердый путь. А тут в который раз начинай сначала и, главное, непонятно зачем. Все равно умрешь, когда не ждала.

Приняла душ, накрасилась, завтракать не стала, чтобы не тошнило по дороге. В метро чувствовала себя красивой, взбодрилась. Она могла бы писать о книгах, о выставках, о знаменательных датах, о чем еще? Брать интервью у актеров и поэтов. Что еще? Могла бы поехать в Париж, чтобы взять интервью у Хвостенко и Ренэ Герра с Оскаром Рабиным. Она явно уже была не в себе.

И точно, из метро пошла не в ту сторону, дошла до перпендикулярной улицы, спросила у какого-то дядьки, где здесь Пятницкая и Дом радио. Он махнул рукой налево, поскольку направо, как он сказал, была набережная. Что-то в этом было не то. Она поскользнулась, спросила у милиционера, стоявшего на переходе. Он послал ее в противоположную сторону от метро. Да, да, она уже поняла. Через три шага спросила на всякий случай еще раз, рабочий с буквами на куртке, повернулся к ней, оказавшись монголоидом, но сказал без акцента, приветливо, как свой.

Пятницкая оказалась рядом, она была когда-то в этом Доме радио, ее звал тогда работать Гриша Заславский, но во время пробы надо было форсировать голос, и это ей стало так неприятно, что она отказалась.

Еще раз поскользнулась. Вошла в какой-то центр связи, ей сказали, что нужный ей вход направо и за углом дома следующая дверь. Вспомнила, что и в тот раз тоже перепутала.

Спросила у милиционера, где можно взять в пропуск. Он сказал, что в бюро пропусков, мимо которого она прошла. С ужасом она вспомнила, что и тогда было то же. Пропуск дали моментально. Она стояла, ожидая лифта. С одной стороны пять или шесть лифтов, с другой стороны столько же. Но кабинки маленькие, старые, не как сейчас строят. В зеркале нащупала нужное выражение лица, стряхнув с себя оцепенение.

Поднялась с какими-то двумя местными людьми, показавшимися ей особо чужими, поскольку были знакомы друг с другом, коллеги, в отличие от нее. От лифта направо до упора. Все совпадало. Нужная дверь оказалась почти тут же. Но закрыта. Она постучала. Никого. Вахтер, сидевший за столом справа, сказал, что там никого нет. Спросил фамилию, посмотрел в журнал, нашел ее. Она сказала, что тогда ей нужен такой-то, чье имя тоже называлось тем, кто ее звал: на случай, если его не будет, тогда тот, другой, ее запишет. Что это она не поняла, но вахтер взялся ее проводить. Она постучала, вошла. Человек с небольшой бородкой, говоривший по телефону, улыбнулся ей, показал на стул, приглашая сесть. Она села. В окно была видна московская панорама с высотным зданием посередине. Какое здание, она не вникала. Как выглядит человек за столом, она описать не могла. Она воспринимала людей, как некое облако, прояснявшееся во время контакта с ним, разговора. Облако могло быть добрым, приятным, злым, раздражающим. Но оно никогда не состояло из перечисления тех признаков, которые она вычитывала у настоящих классических писателей. Она еще и поэтому была, наверное, выродком, не жильцом на этом свете.

Когда человек распрощался по телефону, они приветливо поговорили о том, о сем. Оказалось, что ее имели в виду в качестве ведущей. Она удивилась. Сказала, что вряд ли годится. Человек не стал разубеждать ее. Только сказал, что они могут, не теряя пока времени, попробовать ее записать в студии. Она прочитает что-нибудь и довольно.

В студии сидела какая-то пожилая женщина, а из динамиков рвались куски какой-то арии, точнее, объявления арии, как она потом поняла. Но, услышав объявление арии, ей показалось, что она арию и слышала. Тетенька ушла. Человек, наклонившись под стол, включил компьютер, пожаловался, что вот, аппаратура новая, а, чтобы включить, надо становиться чуть ли не на карачки. Чтобы не расслаблялись. Аппаратура современнейшая, но расслабляться все равно не надо.

Ее завели в студию. Сказали, чтобы села, как ей удобно. Установили микрофон справа от губ. Она надела наушники. Ей дали текст о новостях культуры в «Коммерсанте». Она решила не читать заранее, чтобы не волноваться. Осталась одна. Так и не могла понять, когда ей читать. Перед ней включился экран компьютера. Один клик, другой, на экране набрали ее фамилию, число и месяц. Наконец в микрофоне сказали, чтобы прочитала несколько слов, установят силу звука. Она начала читать строгим голосом. Ей сказали, чтобы читала помедленнее и не так официально, как в обычной беседе.

Это ей даже понравилось. Она прочитала как бы с иронией, что там писали, даже добавила от себя, поменяла слова, как ей было удобно. Когда закончила, человек сказал, что все понятно, достаточно. Вошел в студию, сказал, что тембр голоса у нее приятный, и говорит она хорошо. Есть проблемы с некоторыми звуками, но можно допустить, что это такое у нее личное свойство.

Они снова вернулись в первый кабинет. Кто-то вроде секретаря сидела в большой комнате справа лицом к стене. Сказала, что нужный им человек будет через полчаса, отъехал. Она сказала, что, пожалуй, пойдет, а потом ему позвонит.

«Ваши данные у него есть?» - спросил тот, кто ее записывал. – «Есть». – «Давайте и я, на всякий случай, запишу». Взяла ручку, и на маленькой бумажке написала свой телефон и е-мейл.

Спустилась вниз на лифте. Только тут заметила, что так и сидела в шубке, и в микрофон читала в ней, только расстегнула. И даже не вспотела. Отдала милиционеру разовый пропуск в целлофановой рамке. Пошла к метро чуть ли не на мелких крылышках, бьющихся по бокам сапожек. С ума сошла дура, ничего же не будет и не может быть, хотя бы и было. Ладно, пусть порезвится.

В метро она думала, что все теперь становится виртуальным, вьется, как голос соловья, витает над тем, чего нет. Так и ее нет и не будет, не надо забывать. Только успеть хоть что-то сделать.

 

Снежные прогулки

4 января. Все праздники смотришь в окно, думая, что вот завтра обязательно пойдешь на прогулку. Вот уж грязь и слякоть сменила метель и вьюга, потом снег закружился медленно и печально, как всегда бывает после праздника. И с юга небо на несколько часов раскрылось от туч, потому что именно оттуда подул ветер, что можно было узнать по дыму из высоких труб теплоэлектроцентрали, по которому их район узнаешь издали и даже из электрички.

Ему нравились мелко застекленные окошки, в которых были видны электрические люстры, похожие на уютные свечки. Даже ностальгия по тем временам рассеялась в воздухе, а не только сами эти времена. В мебельном магазине семейные пары гуляли, присматриваясь к шкафам, диванам, креслам, полкам. Он и сам гулял здесь не один год, ничего не покупая, зато согреваясь с мороза, развлекаясь бесплатным зрелищем домашнего комфорта и их подозревал в том же. Продавщица, оформлявшая заказы, сидела, кажется, весь день без дела. Когда он проходил мимо, она сказала напарнице: вот вчера французский самолет разбился, сто пятьдесят человек, с отдыха в Египте летели. Одна семья в семь человек целиком погибла.

Рождественским постом положено снегу мести, да под снегом лед. Машина, визжа передними колесами, все никак не могла стронуться с места. Мужчина за рулем подал ее назад, потом вперед, она пошла боком и, наконец, стронулась, как живая, тихо покатив перед домом и свернув налево в сторону шоссе. А вот самому ему не понравилось бы, когда его назвали бы «мужчина». Он шел по улице, у каждого, кто встречался ему, была своя жизнь. До него никому не было дела, ну и ему ни до кого тоже не было.

Сейчас погуляет по снегу, по свежему воздуху, вернется, так и запишет, что все его любовные мечтания и сюжеты – мираж и неправда. Парень около магазина подошел к машине, та зажгла фары, что-то пропев мелодичное. Парень открыл дверцу, а он поймал себя на том, что смотрит, дорогая ли модель, как бы оценивая по автомобилю и самого хозяина. А сам-то он много ли в таком случае стоит? Ничего не стоит, и все его книжки только для этого и пишутся, чтобы выделиться, чтобы к себе внимание чужое приворожить. Напраслина пустая, ничего больше.

Ему хотелось опроститься еще больше. Бросить работу, дожидаясь верного козыря. Жить наполовину в пустоте и в предчувствии смерти. Он чувствовал в себе силу и умение. Компьютерная игра, которую он мог сочинить, и то интереснее этой вялой и бессмысленной бодяги, думал он, с удовольствием ступая в мягкий и белый снег.

Когда пришел домой и ел апельсин, смотря по телевизору кубок Англии по футболу, хрустнул и сломался еще один зуб. Еще ближе к смерти. Скоро быть ему телом, да еще надо куда-то это тело деть, чтобы не нагружать собой близких людей. Можно, впрочем, и одну кашу есть, если особо никуда не ходить, а только писать и отправлять статьи по электронной почте. Голова что-то с утра болела. И еще была в нем какая-то стенка, которую не обойти. Он сам ее возвел, спрятался за ней, а теперь пытался нарочно выйти наружу.

Первая | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Гостевая книга