Приезд в Москву Нобелевского лауреата по литературе ирландского поэта Шеймаса Хини – явление незаурядное. Мы привыкли, что к нам все больше звезды шоу-бизнеса наведываются. А Шеймас Хини – один из крупнейших мировых звезд поэзии. Немаловажно для нас и то, что он - ближайший друг Иосифа Бродского периода его эмиграции. Приезд Шеймаса Хини совпал с первым выходом на русском языке его книги стихов «Школа пения» в издательстве «Рудомино», с параллельным английским текстом, с прекрасными переводами А. Кистяковского, Г. Кружкова, А. Ливерганта.
-Господин Хини,
вы приехали в Москву из Петербурга, где были
на Нобелевской неделе. Что запомнилось там
больше всего?
-Для меня необычайно важным жизненным событием стало посещение дома, где жил Иосиф Бродский. Вид этой пустой квартиры, где висят фотографии, сделанные его другом Михаилом Мильчиком. Особенно впечатлила фотография, где он стоит у такси, навсегда уезжая из Ленинграда. Момент, если можно так сказать, его первой смерти. Если честно, у меня даже навернулись слезы на глаза, но не из-за обычных сантиментов, а из-за осознания той комбинации таланта и простоты, что были присущи этому человеку. Я пытался понять его чувства, его любовь, его привязанность к этому месту, где он жил, будучи ребенком, потом молодым человеком, и в то же время его упорство и, можно сказать, героизм. Впрочем, как заметил бы сам Иосиф: слишком много слов… Тишина там была более уместна, чем любые разговоры.
-Расскажите о
своем пути в поэзии и – в поэзию.
-Долгие годы я был школьным учителем, потом преподавал будущим учителям в педагогическом колледже. В 33 года, в возрасте Христа, я оставил все это, решив посвятить себя полностью литературе. Для моей семьи это был важный момент. Я сразу перестал быть человеком, зарабатывающим на хлеб, с определенным местом работы. На четыре года мы уехали из Белфаста, выпав, если можно так сказать, из жизни среднего класса. Жили в сельской местности, я периодически читал какие-то лекции, работал в свободном режиме для нескольких издательств. Можно сказать, что эти годы позволили мне определиться, могу ли я целиком посвятить себя поэзии. Потом, поскольку дети выросли, и им надо было учиться в школе, мы вернулись в Белфаст. Но я уже был другим человеком. Я понял, что время это было не зря, я сделал свой выбор. Я опять занялся преподаванием, был профессором в Оксфорде и Гарварде, но в течение всего этого времени, треть года работал на других, а две трети – на себя.
-Ваша карьера, если посмотреть на нее со стороны, была очень успешна: лучшие университеты, не говоря уже о Нобелевской премии. В чем для вас был ее драматизм?
-Знаете, это был конфликт между тем, что я делал сам, и теми семейными традициями, которые унаследовал. Будучи сыном фермера, я был убежден, что человек обязан зарабатывать себе на хлеб, что называется, тянуть лямку. Я был старшим из детей в очень большой семье, и всегда с недоверием относился к тому, что было связано с полной свободой. Жизнь ушла на то, чтобы поверить в эту свободу, положиться на нее, как на то, что оправдывает и ее саму, и жизнь любого художника, всегда и полностью свободного. При этом, однако, очень опасно глубоко в себе копаться и анализировать такие вещи.
-Вы получили католическое образование?
-Абсолютно католическое и очень строгое. Так что пришлось приложить много сил для секуляризации, для некоторого отстранения от этого. Тем не менее, в продолжение всего моего пути духовные ценности просачивались и в творчество, и в общее осознание жизни.
-Поэзия в
Ирландии популярна?
-Поэзию в Ирландии читает очень широкий круг людей из самых разных слоев общества. Если, например, твое стихотворение или поэма напечатаны на литературной странице «Irish Times», а это одна из основных газет в Ирландии, то можешь быть уверен, что эти стихи прочел кто-нибудь из членов правительства, из юридических кругов, обычные люди, выпивающие по субботам в пабах, обязательно все мои личные враги, - то есть их узнают во всех слоях общества. И поэты для людей это не какие-то птицы высокого полета или недостижимые звезды, а обычные смертные. Таксист может знать ваше имя или вашего товарища по цеху. Мне повезло, что я один из тех, чье имя у всех на устах. И в то же время есть довольно много стоящих поэтов, которых надо было бы знать, но которые известны мало.
-После получения Нобелевской премии почувствовали себя на следующее утро знаменитым?
-Знаете, я не думаю, что количество моих читателей изменилось принципиально. В англоговорящей среде их число увеличивалось постепенно, начиная с 1966 года, когда была опубликована моя первая книга. Нобелевскую премию я получил через тридцать лет, а интерес все же рос и до этого. Единственное, могу сказать, что во время покупок на Рождество 1995-го года мои книги расходились хорошо.
-А есть ли уверенность, что Нобелевская премия по литературе присуждается действительно лучшим?
-Я скажу так: нет такого количества премий, которые можно было бы раздать тем, кто их действительно заслуживает. Легко составить список людей из любой страны и пишущих на любом языке, которые достойны были получить Нобелевскую премию и не получили. Джойс ее не получил, Набоков не получил. И так далее. В любой год, когда присуждается Нобелевская премия, можно указать на двух-трех людей из той же страны, которые должны были ее получить. Мне лично пришлось звонить нескольким моим друзьям и извиняться перед ними, что я не виноват, и, видно, произошла какая-то ошибка.
-Как возникли стихи, посвященные памяти Иосифа Бродского?
-На следующий день после его смерти меня попросили написать несколько слов в память о нем для газеты «Нью-Йорк Таймс». Я написал два абзаца и застопорился. Во мне вдруг зазвучал стихотворный ритм, которым когда-то в молодости Иосиф написал стихи в память об Элиоте. Это тот размер, которым любимый Бродским Оден написал стихи на смерть Йейтса, которого я считаю своим учителем. Причем, Оден повторял размер самого Йейтса, а тот, в свою очередь, перенял его от Блейка. Иосиф и умер в тот же день, 28 января, что Йейтс. Я хотел бы заметить, что стихотворный размер, ритм был очень важен для Бродского. Это как если тронуть одну струну, а затрепещет весь инструмент. И я вдруг отвлекся от начатой статьи, и на ритм сами собой стали приходить на ум строки. Все само вылилось на бумагу. Причем, я никогда не пишу о каком-либо событии сразу после того, как оно случилось. А тут это произошло в силу соединения эмоционального шока и неизбывности стихотворного ритма.
-За несколько лет до этого Бродский написал посвященные вам стихи, начинающиеся словами: «Я проснулся от крика чаек в Дублине. На рассвете их голоса звучали как души, которые так загублены, что не испытывают печали». Почему-то мне это напомнило известный эпиграф Петрарки к 6-й главе «Евгения Онегина» Пушкина: «Там, где дни облачны и кратки, рождается племя, которому не больно умирать». Его ответ вам из непрошедшего прошлого как родственной душе общего племени?
-Это и есть эхо поэзии. В Дублине, когда он приехал туда, была жуткая жара. Мы гуляли по пирсу. Иосиф был очень растроган, потому что вода и корабли на ней напоминали ему Петербург, и он говорил более лично и проникновенно, чем когда-либо. Рассказывал о своем отце, о маме, о Ленинграде. И в то же время, как всегда, был насмешлив и резок одновременно. Помню, он жаловался, что ему тут жарко. Я говорю: «Иосиф, ты обеспеченный американский профессор. Садись на самолет и слетай в Исландию проветриться». Он вскинулся: «Я не терплю бессмыслицы!»
-Каким было ваше первое впечатление от Бродского?
-Знаете, почему мне еще было дорого посещение его квартиры в Ленинграде. Мы встретились буквально сразу после того, как он ее навсегда покинул. Мы были примерно одного возраста, отношение к нам было примерно одинаковым из-за тех мест, откуда мы приехали, - он из СССР, я из Белфаста, где тогда как раз раскручивался виток насилия. Он был молод, в красной рубашке, насторожен от внезапно свалившейся на него славы. Он показался мне существом диким, скованным, только что выбравшимся из норы, и в то же время готовым к стремительному движению, броску. Это было первое впечатление. Оно же осталось и последним. Он никогда не сомневался, все делал решительно. Если возможно такое сравнение, - как самолет, взлетающий без разбега. Он искренне верил, что поэтическое произведение может заставить человека быть лучше. Мне нравилась фраза, которую он повторял, что поэзия это лучшая защита от сердечной пошлости, вульгарности. Вообще у него было очень много суждений, в которых сам он не сомневался, но с которыми вполне можно поспорить. Например, «единственный способ защититься от зла, - говорил он, - это оригинальность».
-Вы – ирландец. Сейчас
много говорят о кельтской мудрости, древних
сказаниях кельтов. Есть ли какое-нибудь из
них наиболее близкое вам?
-Мне очень близка легенда о том, как ирландцы появились на этом острове. Их привел поэт, которого звали Амергин. Конечно, люди жили там и прежде, но поэзия Амергина была настолько притягательной, что люди пошли за ним как за своим вождем. Когда он впервые ступил на остров Ирландии, из него излилось стихотворение, полное замечательных метафор и образов. Первые слова его были: я как лосось в реке, я как бык на пригорке, я как копье в воздухе…
-Кельтская мудрость полна
метаморфоз, превращений. Кем бы вы хотели
стать, если бы не были человеком?
-Я хотел бы быть могильным камнем, на который раз в году падает солнечный луч. В Ирландии есть такое очень древнее захоронение. Один раз в триста шестьдесят пять дней, 21 декабря, луч солнца попадает в маленькую расщелину между камнями, уходя на глубину двадцати-тридцати метров. К тому же, в английском языке есть рифма ду-ум – ву-ум: могильный камень и утроба. Меня бы эта рифма вполне устроила.
-Не печально?
-Ну почему. Солнышко светит, травка зеленая растет, люди приходят посмотреть – нет, хорошо.
Первая
|
Библиография
| Светская
жизнь | Книжный угол |
Автопортрет в
интерьере | Проза | Книги и
альбомы| Хронограф
| Портреты, беседы,
монологи |Путешествия
|Статьи |