время памяти

Игорь Шевелев

В издательстве “Время” вышел двухтомник “Поденных записей” Давида Самойлова (1920-1990). Книга удивительная. Поэт вел дневник на протяжении более чем 55 лет. Начиная с первой записи 14-летнего школьника, конспектирующего статью Ленина о Толстом и не уверенном, достоин ли он стать комсомольцем, и до последней, сделанной за четыре дня до неожиданной кончины, где он пишет о страхе за родных и не покидающей его тоски, - перед читателем проходят муки, сомнения, радости человека, “вмонтированного” в эпоху, оценки которой мы и сейчас не можем дать. Давид Самойлов был ее сыном, борцом, солдатом, свидетелем, певцом. Беседу с сыном Давида Самойлова литератором, переводчиком, редактором журнала “Комментарии” Александром Давыдовым, вполне можно считать биографическим дополнением к “поденным записям” замечательного поэта.

Сны о родителях

-Саша, я бы начал с твоего, старшего сына поэта Давида Самойлова, дня рождения. В дневнике твоего отца есть пробел с 1948 по 1954 год. Ты родился 15 февраля 1953 года. Хорошее выбрал времечко: борьба с космополитизмом, дело врачей, слухи о высылке всех евреев на Дальний Восток…

- Интересно, что в это время, когда наша семья, казалось, была обречена на гибель, дед говорил с уверенностью: “Родится внук, и все будет хорошо”. Он знал уже мое имя. Не в честь ли маленькой площади, над которой нависал наш ложноклассический дом? Рассказывая мне о дедовском пророчестве, отец говорил с усмешкой: “Через полмесяца умер Сталин”. Усмешка не выражала недоверия. “Тебя, - добавлял отец, - он носил торжественно, как тору”. Я, разумеется, не воображал, что послужил причиной смерти тирана, но все же она становилась требованием моей судьбы.

-Наверное, правильно, что, говоря о твоем отце, мы начинаем с его отца, с деда?

- Дед мог показаться беззащитным, но был защищен от соблазнов века своей чистотой, а от его бедствий мужеством. Угодив в белогвардейский погром, не стал прятаться, а бесстрашно ходил по городу. Семье, которую боготворил, дедушка принес жертву, став врачом. Замечательный специалист, он не любил медицину. Будь волен, предпочел бы, наверно, гуманитарию. Но это не хлеб. Происхождение и обстоятельства допускали два пути – медицина и юриспруденция. Второй претил ему еще больше своим крючкотворством. Медицина предполагала служение. Волей судьбы, с которой дед никогда не спорил, ему довелось специализироваться в венерологии, тем более чуждой его чистоте душевной и телесной.

-Дед венеролог это, конечно, судьба.

- Естественно, подростком, я разглядывал с порочным увлечением его медицинские книги, пахнувшие пылью и развратом. На всю жизнь запомнил изъеденные язвами половые органы, плоть, расточенную похотью, приступ омерзенья к собственному телу и к женскому. Дедушка любил свою жену нежно и чисто. Выходило, что он избрал труднейшее для себя служенье.

-Как складывался быт вашей семьи?

- Жизнь родителей была безбытна, я бы так сказал. Вещи в доме быстро ветшали, так как не были любимы, становились ненужной заминкой в существовании. Новые диваны проваливались, рушились стулья. Бабушкино уважение к предметам вызывало у родителей иронию. Ее любимцем был грандиозный буфет, неудобный в тесном жилье 50-х годов. Трагедию войны и эвакуации бабушка любила описывать, как разлуку и встречу с этим буфетом, испакощенным чужими людьми, поселившимися а нашем доме. Приходя к нам, она любовно полировала его тряпкой.

-Бабушка умерла в преклонном возрасте, за девяносто. В дневнике Д. Самойлов, записывая, что соскучился по маме, в скобках замечает: “это в 60 лет!”

-Мне кажется, что сын получился вразрез ее плану. Не то чтобы не дотянул, а, скорее, превзошел скромные упования. Он был задуман, - и до поры подчинялся этому, - как мальчик-вундеркинд. Но его страсти и дар оказались несоразмерны замыслу. Было время, когда она вообразила его неудачником, и приняла этот поворот судьбы с горечью, но с пониманием. Однако в план вторглась поэзия, разросшаяся до почти неприличных масштабов. Вряд ли она понимала сколь опасен мелкий зародыш поэтичности, детски неумелые стишки ее тихого мальчика – украшение семейных торжеств. До поры мать с сыном были близки, но постепенно наступил разлад, они жили разным, и уже не умели друг друга понять. Бабушка, многие годы оправдывавшая все в своем сыне, потом отказала ему в этом приятии, и их отношения почти обратились в руины. Отец, конечно, любил свою мать, но то была любовь без отношений.

-Едва ли не самое сильное место в дневнике Давида Самойлова это запись сна, где он увидел своего давно умершего отца, у которого другая семья, и он холоден к своему сыну.

- Тем более что это прямо противоположно тому, что было в жизни. Даже не принимая того, что было в близких, дед не судил их, но отвечал грустью, которая была благотворней осуждения и угроз. Отчего отца всю жизнь преследовал не осуждающий и не грозящий, но отчужденный его образ? Отцу снился дедушка, чужой и холодный, в другом доме, с другой женой и детьми. А ведь в дедушке как раз не предполагалось стремления к чему-то иному, в отличие от нас с отцом, тосковавших по упущенному. Возможно, идеально цельного дедушку отец наделял собственными сожалениями.

-Наши родители, бабушки, дедушки закрывают нас от смерти. С другой стороны, несут реальную смерть и с детства навязываемый страх, что умрут и оставят нас?

-В нашей семье смерть бабушки долгие годы маячила впереди черным пятном, отравляя мое детство. Казалось, что она неизбежно станет первой смертью любимого человека, с которой мне придется встретиться впрямую. Тут еще и бестактность родителей, говоривших, как о неизбежном: “Бабушка скоро умрет”. Конечно, в назидание, чтобы относился к ней бережней. Но мне-то от этих слов свет становился не мил. Отец, детство которого тоже, наверняка, прошло в подобном страхе, сумел душевно пережить смерть матери, постепенно привык к ее длительному и постоянному умиранию. У бабушки, возможно, был род нервной болезни, - говорят, лет с сорока ей казалось, что она на пороге смерти. Время от времени, а с годами все чаще, бабушка сперва для отца, а потом для меня устраивала, как мы называли, “учебные тревоги”. Сообщала по телефону: “я умираю”, и бросала трубку. Я несся к ней. Признаться, с каждым годом все менее охотно. Бабушка, обладая всем набором старческих болезней, прожила больше девяноста лет. Возможно, эта паника, которую бабушка сеяла, думаю, невольно, и отдалила ее от сына. Я же постепенно почти разуверился в ее возможности умереть. Я долгие годы осваивал ее смерть, привыкал к ней. А первой ушла мама, которая уж точно казалась мне вечной.

-Был еще один дед и тоже врач, тесть Давида Самойлова. Каковы были их отношения?

-Надо заметить, что в моем детстве вовсе не отец, а этот дед был великим человеком в семье. Помню дух всеобщего почтения. Когда на даче мне с друзьями случалось расшалиться, и на шум выбегала чья-то рассвирепевшая бабка, меня выталкивали вперед: внук такого-то. И бабка смирялась. Тот дед был выдающийся врач, да еще ремонтирующий столь необходимый орган, как сердце. Сам он сердечен не был, относясь к сердцу по-врачебному, как к кровяному насосу. Деда считали сухим и заносчивым, а он был наивен. К людям и впрямь относился без интереса, ибо кого только ни навидался за жизнь, - от Троцкого до Пастернака. Не думаю, чтобы кто-то из них затронул его душу, оставаясь больными организмами. О своих великих пациентах дед рассказывал скупо и словно неохотно, но однажды предложил мне надиктовать на магнитофон свои воспоминания. Я не торопился, считая, что дед вечен. Да и что интересного, думал я, он бы мог рассказать, столь упорно сосредоточенный на себе?

Хрустальный дворец поэта

-Перейдем к тому, о ком затеян этот разговор, - к поэту Давиду Самойлову и твоему взгляду на отца? Или разомнем сначала эдипов комплекс?

-У детей известных людей постоянно ищут и всегда находят неизжитый фрейдовский комплекс. Я равнодушен к этой проекции души, но все же был готов поискать его в себе. Не отыскал. Скорей, его можно заподозрить в паре поколений поэтов, разражающихся инфантильным протестом против Отца. Но мне-то он был - папой. Как раз в детстве, помню, мне недоставало в нем величия и категоричности. Он был легок, весел и смешлив. Таким оставался еще долго, пока в старости не отяжелел, и под грузом лет не начал крошиться его легкий образ. Пожалуй, мое детское чувство к нему было сродни тому, что он испытывал к собственному отцу. Иногда накатывала нестерпимая жалость и желанье уберечь – от кого? от чего?

-Ну да, я подумал, у многих из нашего поколения отцы были военными.

-Отец вовсе не соответствовал военному идеалу моей детской эпохи. Помню вечный дворовый спор: “Я командир” - “Нет, я командир”. Отец не тянул на командира уже по облику - невелик ростом, лысоватый с молодости. К тому же выглядел старше других отцов. Да и занятие странное – писатель, даже еще экзотичнее - поэт. Я сперва, как и другие, был уверен, что все писатели давно умерли, и живут только на книжных полках. Трудно было сознать, что мой живой, веселый, не торжественный отец словно впечатан в вечность. Впрочем, и книжки его были несерьезные, не тома, а стопки листков и бумажные брошюрки. Возможно, это питало мою жалость к отцу, ненастоящему писателю. Нет, я не стыдился его и его профессии, но было бы спокойнее, если б он, как другие отцы, каждый день ходил на работу.

-Очень интересно самоощущение ребенка литераторской семьи начала 60-х.

-Да, время было какое – боролись с тунеядцами, процветала государственная настороженность к людям творчества, именно к таким, ненастоящим. Разумеется, я не подозревал отца ни в чем дурном, скорее за него опасался. Он сам мне советовал любопытствующим отвечать на вопрос “Кто твой отец?” не торжественным поэт или, там, писатель, а скромным – переводчик. Это занятие мне и вовсе казалось странным. Я подозревал, что книги создаются как бы на прававилонском, адресуясь душой к душе. Тогда дело переводчика становилось безусловно второстепенным, хотя и значительным в своей второстепенности, ибо требовало выразить точно намеченное на языке духа.

-Читая дневник Давида Самойлова, поражаешься жуткому налету времени, который можно назвать примитивностью “коммунистического оптимизма”.

-Отец старался сохранять простой и трезвый взгляд на жизнь, высмеивая утонченность чувств, а в душу свою он не то чтобы не заглядывал, но не до глубин. Он, избегая тягостного и невнятного, старался быть человеком света, но тень растягивалась к закату, и отец с годами все хуже помещался в творимый им блестящий и обаятельный образ, в котором скапливал все светлое и благодатное в своей натуре. Это образ носил его детское, дурашливое имя.

-Да, ведь для друзей Давид Самойлов до смерти оставался Дезиком?

-А в дневнике вдруг представал едва ль ни брюзгой, выворачивая наизнанку свои отношения с людьми. Упрощая свое виденье мира, Отец, словно бы, разбудил демонов, которых, хочется верить, в конце концов поборол. В его отверженьи изощренных чувств сквозит та же душевная скромность, что была присуща его отцу, но уже не в глубокой и сокровенной прозрачности, а подрываемая страстями. Отец стремился к классической простоте, заслоняясь от сложности собственной натуры. Сколь глубоко он в этом преуспел, свидетельствуют его стихи.

-Сороковые – роковые, говоря его самой знаменитой строчкой. А это не только война, но и внешний груз времени, который несет на себе человек, принадлежащий к поколению и вырывающийся из него?

-В самой сердцевине личности отец выстроил хрустальный дворец. Стихи - и причина, и следствие. Отец совершил большой душевный труд, преодолев дьявольский государственный соблазн и гармонизировав хаос войны. Он смирил тьмы демонов, не чураясь их, а мужественно выходя им навстречу, не вооруженный ничем, кроме мудрого простодушия, долгие годы остававшегося цельным.

-И все же он был не сам по себе. На его стороне была литература?

-Да, подмогой служила литература, но ведь и она кишит демонами. Отец умел отчуждать свою жизнь, видеть ее в литературном обрамлении, словно бы сделавшись героем романа. Даже удивительно, сколь литература, оказалась для него живой, и впрямь став средством гармонизировать жизнь. В литературном строительстве своей души он не был ни эпигоном, ни подражателем. Опираясь на чужое, он возвел свое, создал самостоятельного и мощного героя, ставшего субъектом и объектом его поэзии, который умел распугать мелкую душевную нечисть.

-То есть ты хочешь сказать, что Давид Самойлов привнес не только в литературу, но и в жизнь особого лирического героя?

-Литература словно отбирала из жизни все литературно пригодное. Сперва чужая литература предоставляла модели существования, потом отец все больше делался героем, задуманного еще в юности, но так и не написанного романа, из которого осуществил на бумаге только лирические отступления. Гармоническая сердцевина его души постоянно вела бои с ущемленными, мелкими, но вполне человеческими эмоциями и чувствами.

-Подгонял себя под образ, постепенно вылезая из-под него?

-Выпестованный отцом собственный образ не был ложным. Пожалуй, он был истинней самой жизни. Отцу было уютно в сотворенном им упорством и усилием мире разума и света. Неуютная жизнь теребила колючками ревнивую и самолюбивую отцовскую душу, но в отстаивании сотворенного им мира все ярче и гармоничней становилось его письмо, а субъект поэзии, герой и автор, распространился на все пространство души.

-Ты этот лирический образ ощущал через его стихи?

- Когда я научился не только читать, но и понимать прочитанное, - когда это случилось? в десять? двенадцать? четырнадцать лет? - я был увлечен отцовской истиной не меньше, чем он сам. Мне она казалась неисчерпаемой. Откуда мне знать в ту пору, что не бывает неисчерпаемых истин? Возведенный отцом хрустальный дворец возвышал душу, но таил соблазн. Он смирял демонов эпохи робкой молитвой надеющегося человека. Этот дворец и сейчас стоит на том же месте, можно любоваться красотой его классических пропорций. Однако, настало время, и отцу, как живому человеку, пришлось его покинуть. Сменилась эпоха, и стал тенью взращенный им литературный герой, перестав аккумулировать истину.

Смерть героя

-Ты думаешь, что его время ушло, и Давид Самойлов его пережил? Но ведь как раз в это время пришло время наибольшей его славы и известности. То есть он как бы был признан, выпав из времени?

-Смертельную болезнь персонажа отец переживал остро, как предвестье собственной гибели. Он всерьез верил в теорию, что поэт умирает, когда должно. Не то чтобы вправе самолично поставить точку, но жизнь его пресечется тотчас, как иссякнет вымышленный им сюжет. Однако отцу после гибели своего героя довелось прожить еще полтора десятилетия. Может, самых трудных, но и самых обнаженных и подлинных. Собственный яркий образ уже не соблазнял его своей обаятельной срединностью.

-Жизнь вне себя?

-Постижения поздних лет отцовской жизни остались утаенными. Он еще сочинил много стихов, но не сотворил новой гармонии. Это был не новый дворец, а пристройки к нему, и отцовская душа в них уже не обитала.

-Не забудь, однако, что как раз в это время, начиная с середины 70-х, мы сами, поколение детей, сочиняли свои личные эскапистские миры?

-Покинув свой хрустальный дворец, отец жил с постоянной на него оглядкой, старался пристроить еще башенку, но тот уже не нуждался в своем создателе. Это для меня печальный символ отчуждения творенья от творца, отчуждения прошлого, замкнувшегося в красивой безысходности. Хотел бы я узнать, что познал отец в поздние годы. Отрекся ли от авторства собственной жизни? Мне он не рассказал об этом. Важнейшее открывалось процеженным сквозь его поэзию.

-Насколько могли вы разговаривать о важнейшем, которое как раз между близкими людьми проговаривается с наибольшим трудом?

-Признаниям и поучениям отца я не доверял уже с младых лет. Если б им доверился, то носил бы в себе еще более ложный образ, чем просто читатель его поэзии. Но, будучи подозрителен с малолетства, чуял, что взрослые от меня таятся. Детская недоверчивость сродни старческой, когда ослабевший слух превращает чужую речь в зловещий шепот. Я не предполагал губительного заговора. Скорей, наоборот, - стремленье уберечь от жестоких истин.

-Общение тебе, как водится, заменяли книги?

-Я в детстве был литературен насквозь. То ли в наследство от отца, то ли потому, что жил в среде литературы – отцовских стихов и книжных полок. Существовал, окруженный литературным бытом, когда “поэт” - не экзотика, а обыденное состояние. Скорей мог возникнуть вопрос: “почему такой-то - не поэт?” Да и я, как все родные, был героем отцовского сочинения, хотя близким он редко посвящал стихи. Они присутствовали лишь тональностью, мотивом.

-Но еще была вся остальная большая жизнь, из которой он сделал свои стихи?

-Отец сумел принять выпавшую ему войну, пропустив ее сквозь призму литературы. И свою последующую жизнь он планировал, как длинный, полный драматизма, но устремленный к благополучной развязке роман воспитания. В отцовской простоте еще присутствовала воинская неприхотливость жизненных привычек.

-Можно общий вопрос о поколении наших родителей, людей злодейской эпохи, которые не были злодеями?

-Им была чужда бездонность и зла, и добра, подмененная срединной порядочностью. Это не в упрек, - очень даже немало. Мы стоим на их плечах, не гигантов, но какие есть. Вообще, сумели бы мы взгромоздиться на гигантские плечи? Отец был среди тех, кто разгребал завалы лжи и дурмана, чтобы сообщить, что дважды два четыре. Жаль, что гордые своим открытием, они не прислушивались к жизни, которая бы им подсказала, что в иных случаях не четыре, а пять, ноль, десять. Жизнь отказалась сочинить для них роман воспитания. Они же сами ничего не сочинили наперед и ужаснулись непредвиденностью накренившейся жизни.

-Вспомним разделенное с ними наше детство, которое мы осуждены нести то ли как опыт, то ли проклятие, то ли миф?

-Да, где-то в прошедшем, но не канувшем времени осталась сотворенная ими “бель эпок”, на которую выпала наша юность. Меня отчего-то греет, что я рос вместе с сознанием страны: детство совпало с ее инфантилизмом, юность – с порывом романтики, а вот зрелость все не наступает, тоже ведь неспроста. Я благодарен уходящему поколению за почти счастливую юность, и отцу, конечно, в первую очередь. Ему-то, слава Богу, не довелось дожить до нового трагического разлома, хотя, умирая, он предвидел беды. Все же сбылась его теория о своевременной смерти поэта. Лучшей и более своевременной кончины, чем та, которой отец удостоился, он бы и сам для себя не придумал.

-Как это случилось?

-Это была годовщина и смерти его друга, Бориса Слуцкого, и днем покаяния пред памятью великого поэта, Бориса Пастернака, которого он в юности любил страстно, а позже усомнился в нем. Всерьез перед Пастернаком был виновен как раз Слуцкий, возможно, так и не снесший этого бремени вины. Можно считать, что это покаяние и за него тоже. Смерть старого воина в армейский праздник 23 февраля, словно прощальный залп над могилой. Отец вел вечер Пастернака, и умер едва ль не на сцене, выйдя за кулисы, как и подобает большому актеру. Последние слова, которые произнес отец, на миг вернувшись из смерти, словно всем нам подарок и надежда. А сказал он: “все хорошо, все в порядке”. Хочется верить, что его боренья закончились этим всеохватным “хорошо”.

Примечание:

Давид Самойлов (Кауфман Давид Самойлович - 1920-1990) - поэт

Кауфман Самуил Абрамович (1891-1957) - отец Д.С.

Кауфман Цецилия Израилевна (1895-1986) - мать Д.С.

Фогельсон Ольга Лазаревна (1924-1977) - первая жена Д.С.

Фогельсон Лазарь Израилевич (1980-1980) - тесть Д.С.

Александр Давыдов (Кауфман Александр Давыдович - род. в 1953 году) - литератор, переводчик, редактор журнала “Комментарии”, старший сын Д.С.

В ответах на вопросы использованы с согласия автора фрагменты автобиографических воспоминаний Александра Давыдова “49 дней с родными душами”.

 Первая | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы|   Хронограф | Портреты, беседы, монологи |Путешествия |Статьи |Гостевая книга