Игорь Шевелев

 

Античные путешествия

Седьмая глава «Года одиночества»

 

1.

Ее превосходная голая задница с оставшейся от лета белой полоской трусиков так и играла, так и прыгала на нем. Прекрасные ножки, согнутые в коленках, как у всадницы, делали фигурку еще соблазнительней. Он приподнял ее, наклонив немного вперед. Она покорно и томительно замерла, ожидая продолжения. Влажный и едва не дымящийся, он вышел из нее, и она стала видна полностью, разверстая, желанная, аккуратная, сладкая на вид, на вкус, на всё - "ну же... ну..." - словно говорила, подбадривая. Если не сейчас, то никогда, понял он, и, пригнувшись, наконец- то вошел в нее - полностью, весь, опасения были напрасны. Вход был прост и свободен. Не удержавшись, он даже лизнул ее мягкие податливые валики, пустившие его. Дураки, мы сами привязаны к этому вперед- назад, не умея сделать выбор, не решаясь шагнуть в провал, а ведь нет никаких проблем, мелькнуло в голове, и в тот же миг он почувствовал, как обманутая в ожиданиях задница буквально затряслась, готовая разорваться, как перегретый котел - и в тот же момент сошел вниз.

Было солнце, жара, берег моря, полуголые тела товарищей рядом с ним, радость общего на всех дела. "Эх, кабы не персы, какая жизнь была, - мечтательно сказал рыжий Исхомах, любимец половины команды. "Да какая жизнь... Олигархи передрались бы как кобели за суку! " - тут же возразил Автолик, переживающий за свои прыщи и оттого, небось, самый умный и предусмотрительный из всех. "Найдем руно, - сжал кулаки волосатый Мантифей, - в руне маленькую розовую щелку, в щелке дырку, которая примет нас и порознь, и вместе, тогда вот и будет золотой век. Не раньше". - "А по мне уж и так хорошо, - сказал он сам, обнимая за плечи двух близнецов, Главкона и Адиманта в уме и в телах которых души не чаял. - Ну, куда лучше? " Знали бы чего бывает, не искали бы иной, чем есть, скажи, Ксенофонт?

 

7.1. Уже первый его ученый труд «Об эякуляции дротиков, сидя верхом на коне» наделал много шума и был замечен как точное методическое пособие знающего толк специалиста. Кто-то уже окрестил его сгоряча званием «нового Казановы», - в книжке было много примеров из жизни, хотя позже он и признался, что половину из них придумал из головы и прочих близких членов. Близость с будущим принцепсом, с которым он делил военную палатку в Нижней Германии, позже позволила ему отправиться на знаменитое покорение Иерусалима, о чем он тоже написал большой труд в 20-ти книгах, одну из которых, кстати, издал под именем Иосифа Флавия с придуманной тому подробнейшей биографией.

Мозг его требовал непрерывной работы и тем поддерживал тонус в довольно хилом теле. Знающим его было даже страшно представить, что с ним станет, если он вдруг отключится от мучительно оживотворяющего его мышления. Даже яркие и довольно безумные свои сны он умудрился подверстать в совершенно новую область знания, которая лишь отчасти исчерпывалась словом «онейрология». Это было время открытия новых горизонтов, стран, материков, внутренних ощущений, прокуратором ряда из которых он, не без оснований, себя числил.

Найденная не так давно посвятительная надпись Светония его «блистательнейшему прокураторству Сирии и Кентавриды» говорит  вроде бы об этом, но именно потому наверняка является подделкой, как и вся его биография и сочинения. В принципе, и сам он именно к этому стремился, умея различить себя не только в своем времени, где его, кстати, как бы и не было, но во всех временах сразу, что, тем самым, лишало его, между прочим, вечности. К чему он тоже был готов.

Общение с женщинами было у него затруднено: слишком огромный мир открывался через них, а они то робели, то, наоборот, были чересчур раскованны, и он искал в них такта. Чаще же дело приходилось сводить к гигиеническому использованию им их мохнаток. Девушек проверяли, разогревали, умащивали, для пущей соблазнительности на лицо и передок надевали маски – глаза и лоно так и посверкивали во влажной готовности. Он печально и раздумчиво поднимал кружевное нечто, ласкал, поглаживал, входил, просил их что-нибудь в этот момент ему рассказывать, в тайной надежде найти не просто нежный зад, но умненькую шахерезадку, которая, таким образом, скрасит его ближайшие тысячу и одну ночь. Девы что-то нежно лепетали. Он был благодарен им и за это, но материалов на второй том его сочинения о своевременной эякуляции ему явно это не приносило. В итоге он попросил своих помощников приводить к нему не только дев и студенток, но и замужних дам.

7.2. Все, что охватывается нашим умом, принадлежит к области тайных операций. Лишь то, что мы делаем на свету, подвластно истории, описываемой в источниках. То, что он сидел над бумагами и картами, выдавало в нем стратега, рвущегося в македонские наполеоны. А так это был вполне хороший товарищ, готовый поддержать любые авантюры, включая путешествие в горы за мумиём, в Чечню за нефтью или к колхам за золотым руном с гарантией, что оно не сделано, как все прочее в наши дни, в Турции.

О, мы не представляем себе подлинных масштабов свихнутости сегодня на шпионаже. Шпионство такое дело, что если ты кого-то в нем подозреваешь, то уже и сам как бы безвозвратно в нем участвуешь. Но ведь очевидно же, говоришь ты, что коринфяне шпионят в пользу персов, а евреи – всех на свете, включая Господа Бога, который и сам по себе еще та штучка.

Более того, мы не знаем самой природы секретности, а она проста: неупотребительность. Да, да, секретно именно то, чем в данный момент не интересуются люди, потому этого и не замечая. В нем был этот дар зрения сдвинутого по фазе, иначе называемый подозрительностью. Знать то, что никому не интересно, было его призванием, которому он посвящал все свободное время.

Ему казалось, что за ним следят. Только он углубится в латынь или древнеегипетский, все тут как тут бредят эзотерикой. Хорошо, он переходил к электротехнике или машиностроению, влачившим жалкое инженерное существование. Периодическим кладезем сокровенного знания становился материализм, на основе которого он сбивал новые свои масонские шайки. Заячий след, он самый непредсказуемый.

Кстати, об охоте. С правильностью инстинкта он расставлял со своими друзьями охотничьи домики и явки через строго определенные промежутки времени и пространства. Ему нравилось смотреть как раздуваются ноздри легавых, как напрягаются обнаженные тела юношей, как сухо потрескивают волоски у зверя, готового загрызть свою жертву. Краток миг жизни, а хорош!

Они пристали к какому-то острову, чтобы заправиться питьевой водой, набрать новых женщин и мальчиков, взамен надоевших и сброшенных в воду или, наоборот, принятых в ряды команды, а ему – провести свои исследования, без которых он был сам не свой, и дать имя всему, что ни встретится на пути. К тому же сам ритуал соблюдения безопасной высадки на берег волновал не меньше, чем проведение общевойсковой операции нормального типа. Сначала визуальное наблюдение с борта, потом ушла первая лодка десанта, чтобы закрепиться на берегу. Только вслед за этим пошла основная группа вместе с ним. Запах трав, земли привычно волновал его.

7.3. Более всего дети просили его привезти им из-за границы перевернутую карту звездного неба. «Там что, и звери зодиака все вывернутые?» – интересовались они. Возможно, что и так.

Но, во-первых, надо дожить до ночи. А, во-вторых, иметь достаточно сил, чтобы не уснуть, что также может помочь продлить жизнь. Известно, что каждый час в лесу слышнее голос именно данного зодиакального животного. Нужно просто уметь его услышать. А забот и так полно. Конечно, людей расставляет начальник охраны. Но ему то и дело приносят то найденные минералы и экзотические растения, то пойманных языков, то схваченных лазутчиков. К каждому он применял марровский метод диахронического определения данного языка на общем древе, то есть слегка пытал, ласкал, кормил и голубил, после чего опять пытал на предмет выяснения основных корней. А тут еще надо было найти и согреть воду, чтобы подмыть найденные экземпляры тётенек, среди которых попадались и страшно вонючие. Хорошо, что запас мыла не иссякал.

Отдавал художникам, антропологам из своей экспедиции, специальным осеменителям, чтобы, если попадут сюда и на обратном пути, зафиксировать изменения в генотипе и внешности аборигенов. И при этом постоянно быть готовым к опасности вооруженных столкновений. Все решала глубина проникновения десанта вглубь острова и глубина его проникновения в суть здешних жителей и жительниц.

При этом разводили костер, чтобы еще раз попробовать разгадать тайну огненных мух (Melanophila de Geer) и прочих пламенных насекомых – тема его специального научного интереса. Гудящий огонь достигал не менее пяти метров в высоту. Он, поклонник буддизма школы Сингон, называл себя вслед за великим ачарией Икэгути Экан – подвижником огня. Стоял почти в центре пожара, бросая в пламя дощечки с записями грехов – собственных и своей команды. Заодно обряд очищения должен был сообщить оставшимся на корабле матросам, что все в порядке, а попрятавшимся в ужасе дикарям, что скоро божественные пришельцы доберутся и до них, куда бы они ни залезли. Лучше самим явиться с повинной.

Уходить с острова ну никак не хотелось. Иногда удавалось сыскать где-нибудь в пещере отшельника робинзона, войти с ним в контакт, быстренько научить пользоваться компьютером, вручить ему персональный ноутбук, а потом всю дорогу получать письма по e-mail’у о ситуации среди островитян, погоде, флоре и фауне, настроении умов, внося эти сведения в генеральную энкикло-педию, посвященную описанию ойкумены, то бишь обитаемого мира.

7.4. Что ни говори, путешествие в чужие земли служит обострению хронической болезни поисков того, чего нет, включая поиск смысла жизни.

Пока море было спокойно, он лежал под тентом, окруженный для пущего уюта бумагами и писцами, перебирал свои заметочки, но понимал, что все напрасно, не сложилось. И только когда налетал ветер, сдвигались тучи, корабль начинали швырять дикие, обрушивающиеся на палубу волны, тогда начиналась самая жизнь. Только тогда ставилось на решку написание его книги, его мысли, ее задница с проглядывающим снизу золотым руном, которое вроде бы и существует, и как бы не для нас, но тогда для кого? Для божьих сынов, сошедших, чтобы оплодотворить это золотое руном своим небесным знанием и сделать его – знанием, и взять это знание к себе на небо, и стать самим знанием? Вот, значит, с кем надо сойтись в этой драчке за руно!

Солнце укачивало его волной. Слаб человек. А выход? Он вставал и шел бить морды своим подчиненным. Разговор возникал сам собой, вспыхивал как порох. Его рыжий приятель, автор абсурдных пиесок, вдруг начинал горячо говорить о входе в преисподнюю, где есть или золото, или панацея, или вход к антиподам – неважно, главное, решиться туда войти. Все начинали кричать, рассказывая свое, перебивая друг друга – со стороны безумье, но внутри они чувствовали, что да, правда, так и есть, и они что-то важное очень обсуждают. Раскладывали карту, начинали мерить лекалом, где же тут на самом деле вход, и все получалось один в один, случайно так быть просто не может. Все всматривались в горячее золото воды: не видно ли уже того острова. Нет, еще рано. Взбодрившись, они расходились по каютам, как загнанные в общую клетку дикие звери – упругие, на полусогнутых, ступая на одни только подушечки пальцев. Все было изменчиво и готово к подвигу и смерти. Только они, греки, и знают, что на море ты совсем другой человек. И мысли, и природа, и боги твои – все другое. Недаром море это не ойкумена, а хаос, в который погружен мир, царство пограничного Посейдона.

Когда он втайне думал, не остаться ли на ближайшем острове, плюнув на карту мира и основав колонию, он со стыда прижимал к себе одну или две из самых красивых своих женщин и успокаивался, потому что они боялись еще больше него. Страх, пожалуй, одно из самых ценных переживаний в его коллекции остановленного времени. Не хуже любви или мысли. И, пожалуй, поближе их к вечности. Тут он был на стороне Киркегора. Он повертел амулет на пальце, представив их связь с высшими силами, защищающими его. «Зе-е-мля-я-я!» – донесся до него истошный крик матроса.

7.5. Ночью опять были глюки. Он входил из этого мира в тот и обратно. Скользить головой вперед в женское народное место было неприятно, но удобнее, чем вперед ногами. Он вылезал из форточки и драпал вниз по ночной улице. Хорошо, что первый этаж. Хорошо, что на улице никого. Главное, не перебить дыхания и продолжать думать.

Стены из голубоватого оникса были слегка выпуклы как ногти великана, который, того и гляди, подумал он, прижмет его как вошь к ногтю. А он и есть вошь, которая только и мечтает, как бы отличиться перед знакомыми, и переживает, что ее не замечают и не нахваливают, как бы ей того хотелось. О, гнусность. О, вошесть!

Он понимал, что только символяет дурака. Он вдавливал себя в мир, как отпечаток, который предъявит на небе, чтобы совпасть с хранящимся там образцом. Не хотелось думать, что будет, если пароль не признают, и его вышвырнут вон. В общем-то, у него было ощущение, что здесь, на земле, так и происходит, как будто он не грек, а какой-нибудь еврей, отмеченный Богом.

Ладно. Он, как штырь, ходил туда-сюда из сна в явь и обратно, изо дня в ночь, из женщины в женщины, из мысли в мысль, из земли в землю и из земли в море. Он уже чувствовал на себе этот легкий запах слизи, которой пахнет каждый человечек, сношаемый миром. Обмоешься разве что на том свете. По этому запаху псы Аида и науськаны на живца, случайно к ним забредшего.

Под утро шел сильный дождь, мешавший ему спать. В полусне он все же понял, что это шторм, бьет о борт, раскачивает корабль и погружает в тошноту. Сквозь бред он, однако, догадался, что это не дождь, и не шторм, а несвежий творог, которым его накормила тетушка, а он не смел отказаться, хоть в горло не лезло, и сейчас надо срочно босиком идти в тамбур, и там где-то искать тазик, чтобы не нагадить в чужом доме, куда его пригласили на выходные пожить, чтобы дать отдохнуть маме, которую он уже извел своими капризами. И снова это был не окончательный ответ, включавший, правда, в себя и все остальные. Это он просто умирал, и умирал каждый раз и в дождь, и в шторм, и в рвоту, - чтобы умереть сейчас. Скучно. Смерть – это внутренняя жизнь, из которой нельзя уже выйти. И она же – внешняя жизнь, из которой нельзя выйти. Это разорванный договор, по которому прежде сношался туда-сюда, а тут получил окончательный вид на жительство, оказалось – в нигде.

«Братцы, - возопил рыжий Секст, - это я с ума сошел или на самом деле мы непонятно кто: то ли этруски, то ли таджики, то ли эти, как их, древние эпические исландцы?» - «Да все нормально, земеля, - успокаиваем мы его, - ты на губе, тебя вчера из самоволки несли, как воина, четыре капитана. Нажрался или духи вырубили».

7.6. Что есть литература как не вид массовой галлюцинации, - думал он, слушая визг и пенье сирен, сопровождавшие до рвоты их плаванье в зарослях женских волос, понятно, в какое устье. Привязанный к мачте строгого дневного распорядка, он дрочил бесконечный любовный стих под мусическое завыванье непонятно каких существ, пока его товарищи с круто заваренными воском ушами с недоумением смотрели на его выгибания и мольбу бросить его в этот красный смеющийся зев райского нутра.

Потом какой-то носатый мужик с красными, круто сваренными ногами летал над сосновым пригорком острова, пикировал, словно угрожая, делал вид, что имеет к ним какое-то послание, а в итоге швырнул ножом в Микробия, и едва не попал. Пришлось тащить с корабля бузуку, чтобы разнести его к чертовой бабушке. «Вот она, вековая мечта народа о летающем мужике-бомбардировщике», - заметил кто-то, мрачно складывая на муравейник остатки левитанта.

«Все-таки я хотел бы разобраться, кто это нам так гадит», - говорил Геракл, кажется, сидя перед костром и ковыряя головешки боевой своей кочергой. - «Кому это нам?» – спросил он его. – «Нам это значит всем людям», - отвечал тот хмуро. День выдался неудачный. Воды не нашли, вглубь острова не продвинулись, натолкнувшись на сопротивление и потеряв двоих новобранцев. – «Чтобы узнать, кто гадит, надо бы сперва понять, чем именно гадит, то есть разобраться, в первую очередь, в самом себе. Но, находясь внутри гадости, это, в принципе, невозможно». – «Философия…» – отмахнулся тот. – «Ну, сам посуди, кто и чем гадит, если это ты сам гонишь волну? А если сидишь спокойно, то кто тебе гадит в этом случае, что ты слабеешь, выходишь из себя и опять же доводишь своих домашних? Вот и выходит, если увидеть ситуацию в целом, что сам предмет первичный огаживания неотвратимо ускользает от тебя».

В принципе, любой из них начинал собой если не новую ветвь эволюции, то новую ветвь истории несомненно. Это в мифах только герои умирают, на деле они исходят корнями и подробностями потомков. В этом и есть их отличие от секретных сотрудников, которых никто не видит и никто не помнит, хотя бы они пребывали среди нас до сих пор. Они – агенты вечности, которая заранее от них отказалась. А каждый герой зачинает свой вариант повествования. Его вариант был нудноватым. Там растения основали Рим и воевали с мухами, осадившими город, эстетикой пыльцы. Странно, их союзниками были скарабеи, причем, не все, а только с египетских печаток, прокатываемым по сырым глиняным табличкам с письмом или договором. Энергию солнца они объединили с искусством яда, ловко расставляя всюду своих людей. Он был их ставленником.

 

7 января. Понедельник. Рождество Христово.

Солнце. Восход в 8.56. Заход в 16.15. Козерог. Луна.

Луна. Восход в 1.46. Заход в 12.39. В Весах и Скорпионе (с 7.42). 1У фаза.

Долгота дня 7.19.

Камень: змеевик.

Цвет одежды: серые, защитные тона, кроме сочетания белого и черного.

Годовая активность: почки (мочевой пузырь)

Месячная: половые органы, мочеточник, нервная система.

Можно браться за новые дела, за новую профессию. Не надо реставрировать старое. Надо быть занятым работой, но не уединяться. День легкий и радостный.

Алхимическая формула: св. Августин.

С привлечением формул Иосифа Б.

 

Рождество Богочеловека открывает в этот день лоно бытия.

Из окна смотришь на лагуну, где стоят вмерзшие в лед гондолы. Туристы фотографируют пейзаж. Хемингуэй и Бродский любили приезжать сюда на Рождество. Таня Назаренко, зайдя с подругой в арбатское кафе, через полчаса тоже почувствовала себя здесь: цветные фонарики создавали в полутьме далекую нишу, в которой был слышен шум этих волн. О чем она позвонила мне, глядящему на лагуну, и я был ей благодарен. Хотел бы чувствовать себя здесь никому не нужным, да теперь не соврешь. Согрелся теплом.

Странный Создатель, который родился в мир, чтобы пожалеть собственное создание. Действительно, урод. Но нам-то за что такое?

Остается бегство. Видимо, это и имел в виду Создатель, имея тебя в твоих родителях и их в тебе. Ладно, ты бежишь. Бежишь, сидя на месте, и это соединение самое странное и страшное, что до сих пор происходит. Создатель – кругом шутник.

Жена, перед тем как его покинуть, удивлялась видимому отсутствию у него задницы. «Отсидел в пути», - говорил он, но она не смеялась, принимая это за курьез природы, а не духа: живот ведь рос своим чередом, в чем тут дело?

Он не мог отвечать на простые вопросы, задаваемые и ею тоже, - в этом, наверное, и было все дело.

Главное, было зайти как можно дальше, и то, что ты не сдвигался с места, не было ни за, ни против.

 

Только к старости понимаешь, насколько разговоры о Боге, включая теологию, - дело безнравственное. Жить человеком среди людей и говорить о Боге… Верх бесстыдства. Почитайте и поймете.

Говорят, самые лучшие живут в санатории, где делают погоду на день, не больше. Притом что все приметы стерты, и ни слова не разобрать. Лишь при покупке продуктов каждый поздравит тебя с праздником, даже и ненавидя, а ты его.

Чтобы уравновесить пустоты, читаешь энциклопедию, а заодно иностранный словарь, узнавая каждое слово как новость, которую, впрочем, тут же забываешь. Наверное, это и есть внутренняя эмиграция в страну съеденного эха.

Одна радость, половина тех, с кем недавно толкался в метро, пересела в собственные автомобили. Живя долго, дождешься исчезновения и остальных. Вообще-то мечтал исчезнуть сам, но искомый результат обычно приходит с противоположной стороны.

Приезжая в незнакомый город, идешь сразу в местный музей, потому что выход из города именно там. Все остальное ты знаешь заранее. Дома с витриной, кафе, кирха, прохожий как особый вид человека. И, пользуясь неожиданным подарком гололеда, сам проскальзываешь, как тень, мимо кассы.

Бог встряхивает мешок с костями, но выпадает ли нужная комбинация известно только Ему, а не мешку. Поэтому все хранят свои знания в себе, не передавая другому, втайне думая, что они-то и есть Бог. Заразу переносят специальные бактерии, еще называемые евреи. Но собрать все знание вместе не удается никому: в игре есть фигура, смешивающая карты. Понятно, что и та выдает себя за Бога, из чего, кстати, следует, что Бога нет.

Рождение было давно, пора уже и забыть, браться за дела. Что жизнь не удалась, было ясно с начала, которое удалилось настолько, что уже и результат потерял значение. Именно это и позволяет вдруг пуститься поперек, наплевав на правила, о которых никто тебя и не ставил в известность.

Напустить горячую ванну зимней ночью так же трудно, как уехать в Египет. Нужно очень скучать, чтобы брать каждую вещь целиком. Да еще, между прочим, по очереди.

Переплыть Рождество не вперед и не назад, - что одно и то же, - а поперек седьмого января – это увидеть в профиль бесконечное число вещей, и все по отдельности.

Во-первых, всех, кто умер, удивляясь твоему, с детства, сидению за письменным столом. Так что большинство оставшихся родилось уже в процессе твоего сидения, принимая его потому, как данность, им предшествующую.

Далее, все страны и чудесные места, где не был, потому что там, где был, застал не счастье, а сожаление о том, чего не застал. И эта тоска дальних мест запомнилась поверх любого пейзажа.

И еще увидел все так, как и было ему обещано левой рукой, на которой линии ума и сердца соединялись вместе. Корешок цветка розы плыл в рюмке подобно Офелии, не выдержавшей жестоких шуток Гамлета. От вод многих, как от речей и плача, лицо набухает порами, превращаясь в скисший мозг, видящий внутрь. А бывший мозг – наружу, но уже не нашу.

Трудно только первую минуту, задыхаешься, как во сне, а потом ровное дыхание, в котором уже не отдашь себе отчет, возвращает в нормальное течение утраченных сновидений. Когда приходишь не в себя, а в того, куда пришел, длинные вереницы стоящих букв не складываются в слова, зато и понятые слова уже не разбрасываются на буквы.

Есть одно но. Захотел есть раньше, чем почувствовал голод. Надел пиджак, спустился в ближайшую пиццерию, где заказал еду и даже поздоровался с Константином из следующего дня.

 

2.

Маленькая мысль витает над большими загорелыми мужскими телами. Все заняты маневрами корабля, теснотой дружеских плеч, хаосом взаимных команд, качкой, страхом, весельем, голодом, попутным ветром и парусами. Только командующий флотом думает над тем, каким флангом ударить, - правым, как принято искони, или левым, удара которого никто не ждет, и за что можешь с лихвой поплатиться в случае неудачи. Поплатиться можно за что угодно. Начнешь собирать погибших, казнят за то, что не преследовал врага. Начнешь его преследовать, обвинят, что не спас упавших с корабля. Проще всего самому доблестно сгинуть в сражении, но тогда наверняка его проиграешь. Тоже не хочется. Поэтому главный свой бой ведешь всегда против судьбы.

Боги в облачном небе казались ему потными и сосредоточенными, как матросы на веслах. У богов свое начальство. Им не позавидуешь, - чем выше подвешен, тем больше и круче ладонь, с которой ты весь как на ней.

Решив, что однова живем, он отдал приказ флейтистам играть атаку, при этом всем снять с левой ноги обувь, и быть готовыми защищать друг друга, а врага не щадить. Не мог совладать с мировым умом, так хоть умри достойно. Тем более что мировой ум, по словам философов, себе на уме, и людям лжет. Так что пути отступления он, как старый солдат, не видит. Это как если читаешь против солнца, и буквы на свитке обретают цвет крови, становясь более доходчивыми. Страшно представить, что такой, как ты, расплодится по свету. Хорошего – мало, меньше, еще меньше.

Первые бойцы уже шли на штурм, слышался треск досок, крики, удары сблизившихся триер, жар разрубаемой плоти, ржавый запах абордажных кошек, смертельный азарт и яростная солнечная слепота, - когда его накрыло тем, откуда он явился.

Он узнал это по темноте и острому запаху морепродуктов. К тому же было влажно и склизко. Не ему, старому волку, пережившему своих товарищей, ублажать женское нутро. Но и не ему идти против воли богов. Он затих, стараясь выровнять дыхание, не тратить зря силы, держаться вперед правым плечом, как гласила инструкция, принятая до всяких модернизмов.

Он чувствовал, как из него рвется шлейф живых атомов. Прав Демокрит. Но точно такой же гальванический сноп бил его с другой стороны, заставляя вращаться, хотя бы и внутренне. Сейчас он, конечно, вывалится на золотое руно, и все положенные человеку унижения начнутся по новой. Он рванулся налево, к друзьям, в аргонавты.

Заупокойный вихрь сбивал с ног, с панталыку. Набальзамированный труп немного жал в ушах, но вскоре он привык к этому. Милетяне, избитые афинянами за то, что напрашивались на союз, брели гурьбой и гуртом, как миндалевидные мальдельштамы. История подобна скоростному шоссе, где отказ от семантики грозит потерей управления на полном ходу и аварией. Если хочешь быть проклятым, родись в Аркадии, где нет выхода к морю.

Он был на первой олимпиаде, когда куреты, мохнатые служители Зевса, бежали стометровку на скорость и верность правителю. Видел, как волк грыз ребенка, а кто-то из толпы фрейдистов тут же набрасывался на него и волок к себе на кушетку, медленно раздевая до седьмой шкуры. Воздержание от человеческого мяса в течение девяти лет гарантировало выздоровление.

Зрение медленно вытравляло в нем душу. Вытравливание создает абрис человека на звериных потрохах. Если кто-то забыл, что носит в себе весь зверинец, то здесь ему напомнят.

Звери в людях рождают охотников на них, - астрономов, любовников и тургеневых, пристально погуливающих с самопишущим ружьишком. Не всякая морда натягивается на лицо, но большинство.

Выпив справа у белого кипариса за вечную весну и возрождение, он был отправлен за справками у всех предков по нисходящей. Понятно, что это издевательство над бедным трупом, - предки тоже бывшие люди, то есть занудны, сварливы, вредны и, как все мертвецы, похотливы, желая отыметь тебя задаром во все дырки, включая главную: ту, которой ты был.

Пищу богов дают выпить, чтобы поехала крыша. Выплюнуть нельзя, надо держаться, не пьянеть. В отсутствие Бога держит только литература. Избегнуть насилия от предков, можно только назвав их по имени, а, назвав себя, обезопасишься от потомков.

Он держал в уме родословие, то есть все извилины и перепутья женского места, в котором находился. Тут ему попался небезызвестный Клитор из Ликосура, бездетный сын Азана и основатель города Клитор, к которому приходишь, идя из Фенея на запад и сворачивая на левую из двух дорог и проходя мимо канала, который сделал Геракл для русла реки Ароания. Сам он остановился в этом походе в местечке Ликурии, как раз на границе между фенеатами и гордыми клиторийцами.

Было нежарко, дул ветерок. Вдоль речки Ароания он дошел до Клитора, расположенного на равнине в окружении невысоких гор. Помолившись богине Илитии, которая должна была, по идее, соткать ему новую жизнь, мимо храма с медным статуями Диоскуров, он прошел весь город к храму Афины Коры на вершине горы.

Чем хороша женщина, она придает смысл твоим хождениям. А тебе ведь делать нечего: сколько сейчас пройдешь, столько потом будешь жить. Мудрый Павсаний между делом описал все маршруты. От клиторийцев, например, течет Ладон, по берегу которой он должен был идти в Фельпусы, названной по имени нимфы, дочери Ладона. Понятно, что это мнемонические путешествия, по которым тебе будет что вспомнить в будущей жизни.

Он нашел себе хороший посох для ходьбы, с раздвоенной верхушкой, как костыль или как оберег от дионисовых змей. Только подумал, змея тут как тут, скользнула мимо него в траве. Хорошо, что не наступил. Что люди, - тени священных животных, которые никак не определятся со своим местом в общей классификации. Кроме разве что бесстрашных вакханок, менад, которые, выпив китайской водки, любят закусить засунутой в ту же бутылку змеей, мясо которой, настоявшись, стало нежным, что твой поросенок или младенец.

Рвать зубами животного в себе или себя в животном, - вот оргия, вот забава. Войти в даму, как змея в решето, в веялку, которая отделит зерна от плевел это далеко от светских правил салона.

Он шел как сквозь сон, в дремотном таком мареве, которое обычно бывает в жаркий день перед грозой, а тут вдруг, почуяв запах гона, пришел в себя, очнулся, обрел готовность, затвердел головой. Думать - это мочь, оплодотворять, а он вял и полон флегмы, а не венозной крови и спермы.

Кругом небо, жара, приятели, на которых поневоле разделен, как дробь и член партии. И тогда выходит, что это не вялость, а особого рода бодрость извилистости. В энциклопедии сексуальных рекордов он видел один такой член партии, который вылез из-за забора и, виясь по траве, пополз за бросившимися от него с визгом бабами.

«Дуры, - кричал он, - я вам сейчас Александра Македонского покажу!»

«Да мы уже Келдыша видели… То-то космос!» - кричали хохочущие дионисийки, разбегаясь кто куда.

Полип мозга давно изнурял его, особенно в адскую жару, стоявшую в лето метаморфоз. Но так все надоело, что, право, хочется быть не тем, чем все. Мозг-паразит – лучший путь в неизвестность.

Первое, что ты видишь, это беззащитную свою наготу. Ты не просто смертен, ты мертв. Ищешь кожу, в которую мог бы забраться.

В Греции очередная Олимпиада. Стоишь в большом зале Шереметьево-2, ожидая объявления своего рейса. Все едут на олимпийские объекты, чтобы смотреть соревнования и бояться террористических актов, а на островах обещают большие скидки. Конечно, условия отдыха там почти крымские, то есть дрянь, но платишь за имя, за воображение. Ему нужно было место, где были бы одни древние греки, то есть призраки, то есть никого, какие-то фаулзовские мистики и авантюристы.

Всякий мертвец, подобно Архимеду, ищет, где встать, ищет точку опоры, чтобы перевернуть эту дрянь. Чтобы - быть. Нет повести печальнее на свете. Война между мертвыми и живыми идет, не останавливаясь. Он уже не понимал, на чьей он стороне. Ясно, что засланный, но кем и куда?

Он принюхивался. Судя по запаху, на воле была жара и отсутствие воды. Впрочем, и он был не человек, а человекообразный контур, абрис, набросок человека, тот ген и модуль, что обрастает мясом и самомнением. К тому же ждала комиссия, по решению которой направляли на химию и дальнейшую разработку в качестве агента. Он волынил как мог. Ему угрожали, что он останется бомжом. Как водится, подбросили семью, чтобы стал сговорчивее. Он внедрился раз, другой, третий.

Быть на побегушках у богов и божественных он не смог. Пока бегал, наелся наркотиков. Узнал, что книги при большом объеме ежедневного потребления действуют как наркотик. Конечно, форменный вид герметика с крылышками на сандалиях льстил ему, но, поскольку весь день находишься не в себе, он отказался.

Тут же террористическая организация «Фронт освобождения имени Лукреция Кара» предложила ему встать в ее ряды. Расщепляя атомы, они их собирали на земную жизнь, чтобы с той, внешней стороны сковырнуть и нынешний порядок загробных дел. Он побывал однажды на их заседании, было душно, кто-то разжигал костер, вмешиваться в эту бодягу ему было не с руки.

Все шло к тому, что он никому не нужен. Запросов приходило все меньше, а он носом крутил все больше. Почему-то порог обоняния у него не был понижен, как у большинства неприкаянных.

Он слышал, что набирают мертвые души в массовки для путешествия Одиссея, для аргонавтов на поиски золотого руна и вторую колхидскую войну. Все это, конечно, было тысячу раз, но жить тоже надо. На всякий случай, засел за досье, выбирая в сцеплении героев того, кем ему было бы любопытно стать. Ну, да это все химера. Тем ли, этим – без разницы.

Иногда ему казалось, что он и не умер, а просто наелся галлюциногена и пошел, раскрыв мозг, туда, где было то, что ошибочно называлось смертью. У него были прекрасные женщины и мальчики, которых никогда не было на земле, потому что сам он был другим, - открытым к любовным проделкам Персефоны, оказавшейся настолько свойской и любимой всеми подругой, что добровольно покинуть ее казалось невероятным безумием.

Воистину, он спал и видел божественные сны. Луна не сходила здесь с небосклона, который был синим и давал достаточно света во время любви и прогулок. Земля представляла собой треугольный зеленый остров с тихой лагуной. Дело, видимо, было в особых влагалищных грибках, дающим забвение выпадающему на свет плоду, но обостряют память тем редким счастливцам, которым удается обратное путешествие в завязь.

Когда выпивали, смеялись и делали друг другу приятное, ему все напоминали, чтобы, когда полезет назад, не забыл бы надеть только одну сандалию. Иначе не поймут, что он с того света, и ничего не устроят. Одна сандалия это как пароль для своих. По лицу же не видно ничего. Данте тоже, между прочим, вышел в одном сапоге, если на то пошло.

Выпили и спели за дантовский сапог. Он нарочито не сбивался с древнегреческого, как это ни тяжело было и абсурдно на том свете, где вообще никаких языков, кроме заливных, давно нет. Здесь же он узнал у одной из подруг, что сотворение Евы из бока Адама или то, что Платон назвал разделением андрогина на две части, означает не лишение половины, а, наоборот, переход к высшей форме индивидуального существования.

Девушка, будучи некогда еврейкой, знала, о чем говорит. Он мог только сожалеть, выразив это со всей галантностью, что здесь в раю, нет ни денег, ни языка, ни эрекции, чтобы хоть чем-нибудь из них ее порадовать. Спели гимн, понежились крыльями, словили наркомовский кайф, которым ведь не поделишься и пожелали друг другу встречи при более грубых телесных обстоятельствах.

Он опять шел в канцелярию листать личные дела аргонавтов, делая вид, что выбирает подходящее. На самом деле ему нравился сам библиотечный запах старых бумаг, ковровая тишина полутемного помещения с зеленым светом настольных ламп, вид на звезды, и кресты с полумесяцами в высоких узорчатых окнах.

Вот, к примеру, Корон из Гиртона. Больно хорош был его отец Кеней, когда выстоял один против кентавров, защищая товарищей, и враги просто вбили его в землю, где, говорят, он так и живет по-прежнему, но ни с кем не встречаясь и под расхожим ныне диагнозом агорафобии скрывая что-то несравненно более глубокое, чем то, что можно выразить и даже разглядеть.

Если родиться сыном Кенея, то и сам поймешь эту глубь, прикидывал он. Потусторонний жар выжигал из него влажную чувственность. На земле одним умом сыт не будешь, а тут вполне. Но вечность и поджимает почище времени. Надо было решаться. Он сидел над чертежами «Арго». Сжился с кораблем, насадив ему на остов мякоть воображения, которое не запрещено и нечеловеку.

Все было описано, как в детской книжке с картинками, которую читаешь заранее. Он и карту путешествия просмотрел, и все страны и города, которые они должны будут проплывать. И рассмотрел место в Ливии, где сгинут Канф с Мопсом Титаресием. А что не рассмотрел, то вообразил, потому что для нормальной жизни он должен был все заранее прочувствовать и представить, но тогда вроде как и жить уже было не обязательно. Разве что если кино снимать по сценарию или хотя бы подробный дневник вести с фотографиями, хотя чего там писать, если жизнь всегда одинаковая. Кто что кому сказал и о чем подумал? Ну да, можно. При особом желании.

И все время плавания над аргонавтами было совершенно необычайное небо. Облака меняли форму, как будто хотели им что-то сказать важное, и взгляд к себе притягивали, будто лучшая жизнь, которая ждет впереди. А это верный признак, что все будет наоборот, вроде пения сирен, только для глаза. Но кино, да с музыкальной еще подкладной, получилось бы замечательное.

Видя, что он все время читает и про что-то свое думает, подступили к нему потенциальные иудеи и стали склонять к своей вере. Мол, не все ли равно о чем думать, - думай себе о Законе и о всяких извилистых следствиях из него. А если путешествовать охота, то куда же еще, как не к центру мира, в землю обетованную. И жену обещали уже знакомую, которая знала, что разделение Адама и Евы на двух людей явилось избавлением для обоих.

Он так задумался на это, что почувствовал, как движутся его фантомные уши. Он не привык надеяться на б-га даже во время эрекции. Это его culpa, его подвиг и его гибель, которые он ни на кого не хочет перекладывать. Для него быть евреем это стиль. А стиль можно выбрать один, и можно другой. Он слишком свободен, чтобы заключать себя в эту клетку, хотя, наверное, и ошибается.

Он поблагодарил и продолжил изучение маршрутных карт. Жизнь пронесется на скорости и хорошо, если у тебя есть штурман, чтобы давал команды, где и как поворачивать. Но, скорее всего, ты никакого штурмана в земной своей жизни не встретишь. И поэтому ты должен знать дорогу хотя бы в общих чертах. Увидишь ее и вспомнишь. И руки быстрее ума найдут, куда поворачивать.

Между прочим, он был не на небе, а в отстое. Та женщина сглотнула его живым. На «Арго» имеет смысл плыть, если настоящей целью будет не руно, а поиск «девяти неизвестных», контролирующих развитие человечества. Как ни крути, а живого сюжета без теории заговора не выстроишь. Поэтому, кстати, на корабле и плыло такое количество прорицателей и ясновидящих. А Геракл, подобно генералу Лебедю, хорошо отвлекал внимание на себя.

В общем, он остановился на том, что явиться Зетом. Во-первых, сын Борея, что для путешественника важно. Во-вторых, брат есть Калаис, если что. В третьих, родиться во Фракии, на краю земли у скалы Сарпедона над потоком Эргина, тоже не так плохо, можно справиться у Геродота. Ну, и по матери из Эрехтеев, считай, афинянин. Господин Z. Неплохо. Ну, а насчет гибели в бою с Гарпиями, или смерти от обиженного Геракла, которого они с братом, якобы, предали, поссоветов аргонавтам оставить его в Миссии, - это мы еще посмотрим. Путешествие это единственная бесконечная вещь в мире.

Итак, господин Z, основатель зететики, учения скептических философов. Склонен к исследованию, поискам, розыску, стремящийся, спрашивающий, ощущающий отсутствие, заботящийся, думающий. На ногах черные крылья с золотистым отливом. Легализован в качестве пастуха. Впрочем, в аргонавты пошел с братом, едва достигнув совершеннолетия. Женат на Фиве, который построил одноименный город. Пока носил и складывал камни, брат-близнец Амфион играл на кифаре, гармонически эти камни укладывая. Покажи греческим мальчикам звездное небо, они, как Солженицын, обустроят его по-своему.

Поэтому в долгом, а, возможно, в бесконечном путешествии надо суметь и занять себя бесконечным образом, то есть всегда иметь под рукой уйму дел и перспектив для исследований, подобно легиону ученых и художников, которых Наполеон взял с собой в поход в страну пирамид.

Проще всего начать с родословия: люди – завязи событий, стран, родов, которые, перемешиваясь, ткут историю. Чем более вникаешь, там сильнее поражаешься красоте открывающегося, когда вернешься к тому, что только что вроде бы прошел. Это и есть вечное возвращение – раскрутка прошлого будущим.

Фрикс бежал, когда его хотели принести в жертву по лживому слову дельфийского оракула за неурожай, - тут был заговор против него интрига. Мать его, Нефела, взяла у Гермеса золотого барана, на котором Фрикс и его сестра Гелла бежали по небу. Гелла упала в будущий Геллеспонт, утонув. Фрикс прибыл в Колхиду к царю Ээту, сыну Гелиоса и Персеиды, брату Кирки и Пасифаи, на которой женился Минос.

Перспективы на глазах раздвигаются в бесконечность. Фрикс принес золотого барана Зевсу Фиксию в жертву, а шерсть отдал Ээту. От одной из дочерей последнего Халкиопы у него родились четверо детей, среди них Арг, который и построил потом корабль и дал ему название. Но перед этим бежал вместе с другими детьми Фрикса из Колхиды опять в Элладу. В Салмидессе на берегу Фракии Финей показал им дорогу, за что, возможно, был ослеплен Посейдоном, напустившим на него крылатых, вонючих, желудочных Гарпий, портивших еду, в погоне за которыми скептик Z и должен был сгинуть.

Корабль спустили на воду. Волны били о борт. Кто там был, навалили ветки, листву на берег, набросали шкуры, чтобы можно было лежать. Перед долгим, если не бесконечным плаванием, земля пахнет особенно страшно и притягательно. Ясон просто повалился на шкуру, закрыв голову, внюхиваясь словно во что-то.

Как часто бывает в таких случаях, с одним из них, с Идасом вдруг случилась истерика. Только прозвучало пророчество Идмона, что все будет хорошо, только сам он не вернется домой, поэтому и плывет с ними, что заранее знает свой конец. Все, естественно, напряглись. И вдруг в тишине Идас ни с того, ни с сего начал орать на Ясона, чего это, мол, тот морду прячет, на что это, мол, похоже, баба он что ли, начал копьем махать, - совершенно охренел. Мандельштам верно сказал, что мы напряженного молчанья не выносим, и несовершенство душ обидно, наконец.

Когда такой напряг, кто-то обязательно не выдержит. Это как на дне рождения, где обязательно кто-нибудь напьется. Или на литературных чтениях, где хоть десять человек в зале, но один обязательно сумасшедший. Выйдет к микрофону, скажет для приличия пару слов о прослушанном, и тут же начнет зачитывать свою поэму, или послание к властям, или еще чего-то.

Идас, в общем, нормальный парень. Он специально посмотрел его досье. Был посвящен вместе со всей семьей Афарея, своего отца, в таинства Великих богинь. Говорят, что это как-то связано было с наркотиками, может, в этом дело. Младший брат его Линкей мог видеть через стены, через дерево, то есть буквально насквозь. Наверное, действительно, нанюхался или грибов наелся, иначе с чего бы это его разобрало.

Идас потом смертным боем схлестнулся с Диоскурами по поводу быков. Брата его убил Полидевк, а в самого ударила молния. Вообще же греческая мифология в своем полном, подробном, и, по сути, неисчерпаемом виде это, конечно, какое-то зашифрованное послание всем нам. Причем, послание не на обычном, а на каком-то многомерном языке образов, где вместо слов – люди, боги, нимфы, странные существа, каждое из которых складывается в отдельную историю.

Но дело не в скандале, который возник при отплытии аргонавтов, а в том, что случилось после выходки Идаса, который тут же переключился с Ясона на Идмона, спросившего, не рехнулся ли тот случаем. Стал оскорблять отца Идмона, и все вообще могло кончиться побоищем вместо плавания. Может, Идаса специально наняли, чтобы все кончилось, не начавшись? Да нет, конечно, зелья наелся.

Так вот, пока все начали разогреваться для взаимного побоища, чтобы никуда не плыть, Орфей, как обычно, потихоньку настроил кифару, и начал петь песню. Тихо так, ни на чем не настаивая. А отплывали, между прочим, на всю оставшуюся жизнь и даже в вечность. Не в круиз, это уж точно. И тут его мелодия, как у Эннио Морриконе в фильме «Однажды в Америке». Вроде как «Однажды в Элладе…»

И пел он ни больше, ни меньше как о сотворении мира, о том, кто и как нами правит, как грызут они друг друга, наши создатели, как распря и гибель заложены в самый закон бытия, когда все, кто над нами, гибнут от своих же детей и порождений, и, стало быть, нам-то уж надеяться не на что.

В общем, всех пробрало по самые помидоры. Главное, сразу понять, что тебя ждет. Разложили костер, стали сжигать быков Зевсу, выпивать, закусывать, петь песни, лишь бы Орфея больше не слышать. Забыться и уснуть. Впереди трудный день. С утра отплывают. Кто-то бродил вокруг костра всю ночь. Чем больше он пытался, заснуть, тем хуже получалось. Зато ветра из лагуны, смешивающегося с запахом мокрой травы, костра, жареного мяса, чей-то блевотины, не без этого, опять травы, овечьих шкур, и еще травы, береговой гнили, - он надышался надолго вперед, потому что теперь все будет не так, как он хочет, а как дастся судьбой. Непонятно откуда взявшийся запах мазута означал лишь то, что он давно уже спит.

 

Разговор с Эпикуром

Сенсация на книжном рынке Италии. В бестселлерах – карманное издание писем греческого философа Эпикура, жившего в III веке до Р. Х. Изящная тонкая книжечка с параллельными текстами на итальянском и древнегреческом языках разошлась за полгода тиражом в полтора миллиона экземпляров. Издатели спешно готовят книги Гераклита, Сенеки, прочей высоколобой экзотики. Публика не прочь укоренить решение личных проблем в прочных основаниях мировой культуры. Хотя бы как знак принадлежности к миру более устойчивому, чем нынешний, скоропортящийся.

Кстати подоспело интервью с этим знаменитым и древним греком.

 

-Эпикуру привет! Только что прочитал в лондонском «Таймсе», что твоя книга писем стала в Италии бестселлером и разошлась уже полтора миллионами атомов… э-э-э… экземпляров. Поскольку книгу назвали «Письмами о счастье», скажи, что ты там написал?

-О счастье и написал. Ведь когда у нас есть счастье, у нас есть все, а когда нет, то мы идем на все, чтобы его заполучить. Разве не так?

-Так, но что делать, если его нет?

-Прежде всего верь, что бог – существо бессмертное и блаженное, ибо такого всеобщее начертание понятия о боге.

-Но нам-то что, если мы все равно помрем?

--Ты привыкай думать, что смерть для нас – ничто. Все и хорошее, и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений. Если держаться правильного знания, что смерть – ничто, то сама смертность жизни станет отрадна. Пусть нам не прибавится бесконечности времени, зато убавится жажда бессмертия.

-Как говорится, одной потребностью меньше…

-Вот именно. В жизни нет ничего страшного тому, кто понял, что нет ничего страшного в не-жизни. Самое ужасное из зол – смерть – не имеет к нам никакого отношения. Когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то уже нет нас! Таким образом смерти не существует ни для живых, ни для мертвых. Для одних она не существует, другие же не существуют для нее!

-Но отчего тогда этот страх?

-Оттого, что большинство людей то бежит смерти как величайшего из зол, то жаждет ее как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни и не боится не-жизни. Жизнь ему не мешает, и не-жизнь не кажется злом. Пищу ведь ты себе выбираешь не самую обильную, но самую приятную, так и временем наслаждайся не самым долгим, а самым приятным.

-Ладно, допустим, смерть не страшна. Осталось лишь блаженно жить. Но как? При этих-то ценах и зарплате!..

-Учти, что среди наших желаний есть естественные и есть праздные. Среди естественных одни необходимы, другие – нет. Среди необходимых одни необходимы для счастья, другие – для телесного покоя, третьи для жизни. Рассматривай все это спокойно, что-то предпочитая, чего-то избегая, достигая этим телесного здоровья и душевной безмятежности. Вот она – цель блаженной жизни. Ведь все, что мы делаем, мы делаем, чтобы не иметь ни боли, ни тревоги. Если же это есть, то больше ничего и не надо искать…

-То есть вообще, что ли, забыть об удовольствиях?

-Ни в коем случае. Просто средства достижения иных удовольствий доставляют куда больше хлопот, чем удовольствий. Вот в чем штука!

Ведь многих наслаждений мы бежим, если за ними следуют чересчур большие неприятности, так ведь? Иногда и боль предпочтешь, если за болью будет еще большее наслаждение. Всякое наслаждение благо, но не всякое предпочтешь. Точно так же боль – зло, но не всякой боли надо избегать. Самое же главное – это трезво обо всем судить, измеряя полезное неполезным.

-Ну и чего хотим?

-Мы хотим самодовления. Величайшего, межу прочим, блага.

-И для этого ограничить потребности?

-Нет же! Самодовление нужно не для того, чтобы всегда пользоваться немногим. Но чтобы пользоваться немногим, когда нет многого! Все, что надо нашей природе, у нас есть. Трудно достичь только излишнего. Простая еда доставит не меньше удовольствия, чем богатый стол, есть только не изводить себя по поводу того, чего на нем нет. Представь, какое наслаждение хлеб и вода тому, кто голоден.

-Если честно, то первого эпикурейца я представлял себе другим, погрязшим в наслаждениях…

-Правильно, наслаждение – главная цель. Но ведь не обязательно это наслаждение распутства или чувственности, как полагают те, кто не понимает, о чем речь. Мы имеем в виду свободу от страданий тела и от смятений души. Ведь не попойки и праздники, не траханье мальчиков и женщин да роскошные пиршества делают нашу жизнь сладкой. Но трезвое рассуждение, которое вытрясет из нашей души то, что ее тревожит.

-Опять философия, мой Эпикур?

-Разумение, радость моя, разумение. Оно дороже философии. От него произошли все добродетели. Оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо, праведно. Но и нельзя жить разумно, хорошо и праведно, если не живешь сладко! Сладкая жизнь неотделима от добродетелей.

-Это у тебя на словах хорошо выходит, а в жизни?..

-Погоди, а кто, по-твоему, выше человека, который о богах мыслит благочестиво, от страха смерти свободен, который понял, что благо легко достижимо, а зло или недолго, или нетяжко, который смеется над судьбой, потому что считает, что иное неизбежно, иное случайно, а иное зависит только от нас. Если уж ты задумал хорошее дело, так пусть оно будет зависеть только от тебя, а не от случая. И вообще мудрец полагает, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума счастливым.

-Надо подумать.

-Думай, и тогда тебя не настигнет смятенье ни во сне, ни наяву, и будешь жить как бог среди людей.

Будешь как блаженное существо, которое ни само забот не имеет, ни другим не доставляет: живет незаметно!

-Но скажи, Эпикур, сам-то ты всему этому соответствуешь?

-Конечно. Например, мои нынешние боли при поносе и мочеиспускании уже таковы, что большими стать не могут, и это утешает. Но главное, что им будет противостоять моя память о беседе, которая была сейчас между нами.

 

3.

Пока плывешь неизвестно куда, лишь бы вперед, придумываешь весь прочий мир. Один Афон, мимо которого проплывали, чего стоит. Самое место для благочестивых созерцаний инока Z. А феминистская Синтеида, она же Лемнос, где побили всех мужчин, а знаменитой стала Гипсипила, которая одна лишь своего батюшку пустила подобру-поздорову в ящике по течению.

Или, меняя фокус, описывать плащ Ясона, полученный им в подарок к кораблю от Афины. Можно под шумок, объясняя желающим, что такое экфрасис, то есть описание художественного произведения своими словами, рассказать, как красиво Афина вышила строительство самим Z и братом его Амфионом стен города Фивы. То есть придумать этакое оптическое чудо, в котором сама Афина стоит, наблюдая это строительство и отражаясь в щите, который держит, но не одна отражается, а еще с рожей того вдали, кто это все сейчас и сочиняет.

Да много чего еще на этом плаще цвета закатного солнца происходит, включая нас с вами. Литература это искусство интимного сведения в единый фокус того, что было, что есть, что будет, где реальность последнего бросает на прошлое отблеск сомнения: а было ли, брат? Сыграй, Амфион, чтоб Арго сам несся по волнам.

Приходило время его смены. Z откладывал умственное, обматывал кисти рук, скидывал одежду и шел поразмяться на веслах. Брат его Амфион занят был, как обычно, более важным делом: задавал ритм их богоугодной работе.

Тут как раз и можно подумать о своем. О том, например, что на плаще выткан и Фрикс, летящий в Колхиду на золотом баране, и они все, плывущие сейчас в ту же сторону по его драгоценную шкуру. Суть письма в интимной закольцованности каждого мгновения жизни. В вечном его возвращении - в отражениях, комментариях, ссылках на новые сюжеты.

Главное, что сам ты теперь внутри этого чудного действа. Он смотрел на зеленые волны, брызги воды приятно били по телу, охлаждая. Кажется даже, что готов со всеми пойти к Посейдону.

А когда сменили их товарищи, он им, чтобы сподручней была работа, рассказывал в стихах подробности оргий на Лемносе, где, как в детских мечтах, они попали в город прекрасных женщин. Как-нибудь, думал Z, надо издать эту книгу с фиолетовым под цвет заслуженного фаллоса обрезом, с рисунками Михаила Ромадина, на рисовой бумаге в честь наших китайских товарищей, у которых он тоже что-то почерпнул из буйного воображения.

Парни даже не заметили, как не только свою, но и следующую смену отработали. А вы говорите Амфион… Лучшее путешествие сегодня – не по факсу или электронной почте, а по блогу, дневнику, живому журналу.

Вот и Геракл вслед за Биллом Гейтсом объявил об открытии своего блог-сайта, на котором расскажет о своих подвигах почти в режиме on-line. Мало того, что его достало вранье в СМИ и у пресловутого Николая Куна. Правда, которую он готов рассказать, послужит воспитанию молодых людей гораздо лучше, чем та жеваная кашка, которой потчуют за его счет всякие пидарасы.

Сколько похабели придумали по поводу того, что он оторвал аргонавтов от голодных на ласку баб Лемноса. Мол, сам пидор и другим жить не дает из-за своих антиженских настроений. Он даже опровергать это не станет. Речь о простом: если уж собрались делать дело, так надо его делать. А иначе лучше разойтись по домам или остаться, кто где есть. Ему даже неудобно говорить о таких простых вещах.

А сколько лгали, что он еврей, что Геракл это псевдоним, а настоящее его имя то ли Алкид, то ли Рабинович. Просто счастье у него с детства было еврейское, это уж точно. Но каждый является двойником себя настоящего, который придет в будущем и всех отметелит. Так что не надо наглости.

Конечно, Геракл был безумен. Священный безумец, ни дать, ни взять. Буянить на похоронах у Адмета, а потом взять и отбить умершую Алкестиду, его жену у Танатоса, и привести, зомбированную, обратно к мужу. Перебить в безумии собственных детей и детей брата, потом Ифита, который всегда заступался за него, смертельно ранить кентавра Хирона, своего друга, убить еще ребенком Лина, своего учителя музыки, брата Орфея, учредить Олимпийские игры… Припадочный, одним словом. Кто возьмется судить, была ли во всем этом безумии своя логика, как сказал аналитик Полоний?

Его блог-сайт по стилю был чем-то средним между письмами Моцарта и дневником Нижинского, опрокинутыми в обуянную богами древность, и «Космосом» Гумбольдта. Страшный, чудовищный мир нас окружает. Убивай детей, когда они что-то не то сделают, сотрясай и кради треножник, ходи в женском платье, кроши все, что выходит из нормы, которую сам не знаешь, поскольку она корячит тебя, ибо ты и сам от мира сего. Вот и с аргонавтами он плыл, воображая себя женщиной и потому считая себя вправе не любить других женщин. Ходячий учебник сексопатологии античного Крафт-Эбинга.

Не надо путать путешествие с туризмом. Путешествуют, проявляя себя и заставляя, тем самым, проявиться все остальное. Созерцая, путешествуешь у себя дома. Прочее называется войной или жертвой, в той или иной ее форме. Так говорит Геракл.

В общем, его правильно посчитали за бога, поскольку держаться от него надо было подальше. Даже нельзя сказать, что он был без тормозов. Он просто выходил за все пределы, как в том случае, когда убил Эврита и Ктеата – священных послов, шедших на Истмийские игры, обвинив, что они когда-то сражались за Авгия, когда он был против того. Мальчиков перебил не счесть, причем, не бесхозных, а тех, кто был с его же друзьями или родными. Да своих собственных детей набил, как куропаток. Нечеловек – это уж точно. Можно предположить, что нечто подобное еще предстоит людям в будущем.

Поэтому, когда аргонавтам удалось избавиться от Геракла, драпанув с острова, где тот бегал в полном безумии, ища своего пропавшего любовника Гила, все, кроме Теламона, вздохнули свободно.

Геракл – какой-то странный урок публичного нарушения всякой меры.

После того, как Z с братом погнались за желудочными гарпиями, они угодили в шекспировские земли. Жуткие мистификаты с расширенным сознанием, куролесы иных измерений встретились им, желавшие выдать наружу всю патопсихологию человеческую. После Геракла – из огня да в полымя, да еще в длинных, уродующих психику английских стихах.

Сверху виден Кавказ, и то, как Геракл отрывает голову орлу, терзавшему печень Прометея. Наш пострел везде поспел. Между прочим, очень любит кровь, из которой сотворил жертвенник, - печеночный, видно, кроветворный. Как сказал бы Мандельштам, настоящий герой всегда еще хирург и анатом. То-то мухи так и вьются вокруг нашего молодца, как вокруг Вельзевула.

Z еще и подначивает свою ненависть к Гераклу. Фундированный скепсис придает остроту его зрению: у кого, герой фигов, ты украл свою знаменитую львиную шкуру, если до шестого века до новой эры нет ни одного твоего изображения в ней, скажи, а? И почему ты всем рассказывал, что задушил льва, а в Сицилии изображен стреляющим в него из лука?

Академические штудии суть общая картина, выстроенная из мелких деталей, по поводу которых и идут прения. В качестве рецензентов на защите у Z были Гера и Аид. Сам он не любил все эти интриги, но, как говорили еще более древние, чем он: желающий идет сам, а противящегося влекут туда же.

Гигантские химеры человеческого постмодернистского знания, где коза, лев и змея смыкались воедино, как у любого мелкого существа, привязанного к сегодняшнему дню, но имеющему память. Так и женщина состоит не из влагалища и задницы, но еще из хлопающих наивно глазок, мокрого рта и озорных грудок, глядящих направо, налево. Никто не поймет, что память это вытянутая, как глист, запись творящегося в данный момент совокупления.

Мелкая зернь чередующихся настроений расцветает мириадами картин, ублажающих трахальщиков. Тем временем, тетки, надев маски свиней, сук и кобылиц, урча и чавкая, вкушают твое кровавое и не то чтобы совсем уже молодое мясцо. А ежедневная твоя пляска вместе с друзьями – схема того лабиринта, в котором герой достает прячущегося внутри быка, портящего наших женщин.

Попробуй, составь схему своего дня или залезь в собственное тело, чтобы исследить нутряные его изгибы. Тут-то и полезут боги на твоем пути. Можно путешествовать, даже отражаясь о собственный лоб, но нельзя ничего увидеть, если думаешь о бабе, которая рядом с тобой и все норовит заглянуть в персидские и финикийские магазины одежды и лавки с пряностями. Нужна апперцепция, то есть предвосхищение того, что тебе вдруг явят боги. Нужен язык, на котором ты их воспримешь и сможешь выразить, хотя бы для самого себя. Все прочее – сон и тени.

Путешествие прекрасно тем, что ты никогда не узнаешь восьмичасовых новостей. О новых репрессиях Зевса доложат следы разрухи, войн или гальванического веселья бандитских групп, которых немало на своем веку побил тот же Геракл, сам кровопийца, каких свет не видывал.

От Афродиты в ракушках и прочих женщин тоже можно ждать всякой подлянки, сохраняя при этом подлинное джентльменство и приветливость, связанную с презумпцией их невинности. Быть мужчиной это быть начеку. Недаром их так и зовут – чекистами. Поэтому и есть надо осторожно, не до затуманивания мозгов и обвисшего брюха, когда волей-неволей потянет на женщин, а они там и сожрут, выплюнув одну шкурку.

Они уговорились сперва ехать на электричке до конечной остановки, причем, брали билеты и выезжали поодиночке с разных остановок, - кто с Выхино, кто с Комсомольской, кто с Электрозаводской. Руководствовались тем, что именно со строительства железных дорог в России начался и капитализм, и возникшая из него гражданская война, как раз шедшая по ходу рельс, и партизанское сопротивление любой власти, начиная от немецкой и еврейской и кончая, собственно, русской.

Не надо строить предварительных планов, которые все равно не сбудутся. Лучше вчитаться в старые травники, там все написано. Например, про василек кентаврический, он же синявка, блаватка и прочее. Это пацан был, которого русалка на Троицу защекотала. Если васильками обложить труп, тот нескоро смердеть начнет, поскольку цветок и так пахнет мертвецом и ладаном, из Василия Блаженного пророс.

Кто-то сказал, что их и так издалека узнать можно, - голые, кудрявые, загорелые, в звериных шкурах, сразу видно, что террористы и заговорщики. На худой конец, педерасты. Ему отвечали, что это ерунда, никто ничего не видит в двух шагах от себя. Русские ленивы и нелюбопытны, это еще Геракл заметил, возвращаясь от гипербореев. То есть по отношению к русским они то же, что боги по отношению к ним. Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Действительно, какие-то пьяные фраера приклеились к ним в электричке, стали просить денег, угрожать «сделать кентавра». Z вышел с ними в тамбур «поговорить», подождал, пока кто-то из них достал бритву, после чего разорвал всех на части и сбросил ошметки между вагонами. Никто из пассажиров, кажется, не шелохнулся. Они всё гадали, кто у них мать, о которой они столь часто поминают. Наверняка кто-то из подземниц.

Все это было печально. Они молчали подавлено. Пора было приносить жертвы, про которые здесь, кажется, не подозревали, от того и все проблемы.

В путешествии всегда обнаруживается человек, который ощущает себя как зудящий мешок с гноем, мешающий смотреть вокруг. То глаза болят, то в ногу укусили, то клонит в сон, то простыл горлом. Когда представишь, сколько кругом интересного, тянет удавиться. Не в своей тарелке человек. А тут приносит пользу сразу всем, возносясь на высший уровень бытия. Оформляется смерть от какого-либо дикого мифологического существа. В стране руссов таких пруд пруди. Нельзя приносить в жертву только тех, кто молится или читает в библиотеке. Их даже Аполлон не трогает. А остальные, если умны и надежны, сами будут рады прекратиться.

Корабль поплыл вдоль еще одной страны, - бебриков ли, тугриков. На фоне бесконечного, соленого океана, наваливающего волны одна на другую, все люди выглядят одинаково, - как неявная божья воля.

Ты – атом, обреченный на размен фигур тромб общего кровотока, точка мелкозернистого пространства, мастер комариного пения, герой мгновенья, которому ничего больше и не остается, кроме как вечно возвращаться, чтобы быть всегда. Иначе, амбец.

Подождите, думает он в этой толпе героев, нарастивших на себе мускул от чумного Эрота, - если уж пасть жертвой, то по своей воле. Не потому, что шибко умный, а просто должен ведь кто-то уравновесить этот студенческий порыв. Невелика дурь, сплавать на каникулы в Колхиду, чтобы спроворить чужое имущество. Учеба не прошла даром. Считай, все законспектированные за семестр боги расположились в шахматном трехмерном порядке, корчась от смеха в дубляже разыгрываемой на земле пантомимы. А сами студенты исчисляют проекцию лучшего в данной точке мифа поведения.

Ну, так он решил сразу подохнуть, что придало всему происходящему священный характер. Он это чувствовал, дыша трамонтаном, запахом пота из подмышек товарищей, жаргонистым матерком взаимного подбадривания. Кровь в мозгу играла, страх ел кишки, мускул лязгал веслом: «Ах, как славно мы сегодня пойдем на корм рыбам великого Посейдона!» Играя на солнце, морские свиньи неслись по волнам, подпрыгивая, как в дельфинарии.

У каждого человека есть блат среди вышних богов, поэтому считается неэтичным сразу отбрасывать кишки и весла, - ты погужуйся, а там, глядишь, выяснится, кто за тебя, кто против. У каждого биография, родословная, мины-растяжки, и, чем их больше, тем ты идешь дальше и безоглядней туда, где тебя не достанут.

Все эти острова, излучины, подземные миры, амазонки на белом коне, - замечательно. Но хорошо бы, однако, и лучшую жизнь устроить. То ли побив всех сволочей в старых городах, то ли вывезя всех хороших в новый, у реки, обращенный к востоку, чтобы свежий ветер выносил всю заразу. Люди слишком большие сволочи, чтобы о них беспокоиться и волноваться, но при этом непонятно, что делать с тем фактом, что сам к ним принадлежишь.

Ветер свежел. Кормчий, еще не раненный смертельно в пах диким кабаном, поджидавшим их на побережье, которое откроется только к вечеру, дал команду развернуть паруса. Философию, как всегда, пришлось отложить до лучших времен.

 

4.

ИСТОРИЯ ПОЛИФЕМА.

ПОЛИФЕМ, в греческой мифологии один из циклопов, сын Посейдона. В «Одиссее» Гомера П. принял Одиссея во время его странствий и съел нескольких из его спутников. Одиссей напоил жестокого и непобедимого П. и во время опьянения ослепил его раскаленным колом. Ослепший П. не мог больше помешать бегству Одиссея и его спутников. Согласно другой версии, П. был влюблен в морскую нимфу Галатею и исцелял свою безответную любовь музыкой.

(Словарь античности. М. 1989. с. 446)

Это было счастье. Остров, море, деревья, раскачиваемые ветром, трогательная послушность стад, небо в одних и тех же белоснежных барашках, бегущих за горизонт в западную страну совсем уже вечной ссылки. И заходящее в предветренной красоте солнце – круглый третий глаз этого открытого в божественность мира.

Полифем не жалел об участи, постигшей его после переворота. То есть, конечно же, он, как все интеллигенты, приветствовал реформы Кронида. На митинги не ходил, но волновался, участвовал в выборах, сейчас даже вспоминать стыдно. Все рухнуло, как и было предусмотрено первоначальной судьбой. К счастью, и в депрессии наступает пресыщение, переходящее в мудрость.

Чтобы привыкнуть к своему положению, циклоп должен описать его своими словами. Очертить круг понимания. Вжиться в ситуацию, которая его постигла. И только потом жить на самом деле, сладко вкушая однажды увиденное и понятое сердцем.

Так и Полифем начал не с натурального хозяйства, как Робинзон Крузо, а с описания идиллий. Какими мелкими показались всеобщие стенания насчет дороговизны, лишений, ссылок, ночных расстрелов, пыток, потери детей, быстрого отмирания родителей, нехватки продуктов... Его жизнь на острове была округло совершенной, по-своему безмятежной, законченной. Он мог идти теперь в любую сторону, и всюду билось его сердце. Он наполнял каждый день описанием этого дня и тем доводил его до состояния полноты, плеромы, тихого созерцательного понимания.

Оставалось покрыть картину лаком, проверить запятые, перепечатать, сделать сплошной пагинацию – и тогда еще одна нетленная овечка появлялась в его стаде, еще одно легчайшее облачко заваливалось за горизонт в обитель классических образцов и антологий.

Мама всегда верила в его особость. Никого не было умней, начитанней, красноречивей Полифема. В их дикие (как им казалось) времена и с таким блеском окончить юридический! Тогда же существовала “бумажная архитектура” – великолепные города, страны, культуры, эпохи, остающиеся лишь в ворохах чертежей. Так вот он создал “бумажную законность”. Завершенный свод безукоризненно корректных отношений внутри космоса.

Полифем знал, что тот круговорот правил, словесной оформленности, законченной осмысленности мира был его и только его компетенции. Никого просто не было ни на земле, ни в эфире, кто мог бы его заменить. Его так и звали “циклоп закона”.

Он уже консультировал правительство, те Власти и Силы, которые держали золотую цепь. Он и ночевал в конторе, чтобы ничто не отвлекло его от сладостной работы мысли как устроить все наилучшим образом. Скажем, как предусмотреть абсурд. Включить в законы вероятность, непредсказуемость, точку бифуркации. Все знают это невероятное чувство понимания всего на свете, когда ты в полной мере творец и лишь пересчитываешь гармонические сочетания.

А теперь представь, что ты извлечен на свет из небытия, из тартара, где бесплодно прошли твои лучшие годы. Что все речи и завитки логических систем были до последнего словечка продуманы и прошептаны во времена, когда казались безумством. Что тебе вдруг поставили перед публикой и стали платить гонорары, прислушиваться, звать светилом эфира. Что должны были вот-вот дойти руки до создания словесного цикла – округлого как шар, изменчивого как время, целого как ты сам.

Понятно, что все молились на Зевса.

Полифем засмеялся. Пахло вечером. Время доить милых козочек. Проверить сыр. Проветрить шкуры. Записать в дневник случившиеся мысли. Вспомнить и занести в фолиант стихи на каждый день. Зарисовать закат. Панораму неба.

Нет, он не раскаивался в своей дурости. Думать – это так естественно, никто и не предполагает здесь ловушки. Ни логика, ни сердце не подскажут вам ошибки, пока не придет ее время.

Гораздо приятнее думать, что ты не ошибся. Что делал все, что в твоих силах. Что награжден покоем и внутренним совершенством. Что свой остров – самое большое счастье, которое может быть даровано. Остров, где не ступают чужие.

Он мог позволить себе быть настолько странным, чтобы не иметь с божественным миром, отвергающим его, ничего общего. Он выдумает и запишет все заново – как оно есть на самом деле.

Полифем шел к козам и вдруг подпрыгнул так, что земля под ним тряханулась, он сам слышал. Никакой солидности, опять Галатея будет им недовольна. Ну и черт с ней! Зато сил полная ватрушка.

Он им еще устроит почечуй.

Подоил коз. Сходил проверил своих баранов. Есть нечто успокоительное в пастырстве и миссионерстве. Он всегда понимал бога Гелиоса. Ходишь себе поверху, машешь прутиком. Как бы и в самом деле самый умный, если все видишь. Недаром у них родственность взглядов.

Считается, что Гелиосу повезло, а ему, Полифему, не очень. Не такая, мол, профессия, без которой миру не обойтись. Ну что такое – словесник? Земля что ли остынет без твоего многоречия? На самом-то деле – остынет. Только не сразу. Ну и что, думает любое правительство, нас в то время будет ищи-свищи. Мы, думает правительство, практики. Нам результат подавай. И тут же. Без антимоний.

Стало быть, они и вправду не видят, как прискучнел Гелиос при новой власти. Как перестал играть, разве что только на Пасху, да и то, год от году все реже.

Галочку сегодня нигде не видно. Опять, небось, крутит эроты с беднягой недоделанным. Может, оно и хорошо. На него сегодня сошел стих чувствовать себя несчастным и обиженным. Творческое настроение. А путалась бы под ногами, того и гляди, послал бы ее в грот... Или к жемчугам, как возвышенно выражался незабвенный Венечка Ерофеев.

Да, в свое время Полифем производил впечатление на дам. Сам, конечно, не обращал внимания, но мама говорила. Перспективный советник правительства, модный ритор, страдавший в репрессиях интеллигент. Его печальный и единственный глаз, ушедший в себя от прозрений и начитанности, был, говорят, неотразим для тонкого женского пола.

Когда Галатея отправилась за ним по месту ссылки, он был поражен. Конечно, она и так жила неподалеку, но ведь не отвернулась, как другие. Только не преувеличивай, одернул он себя строго. Чужое совершенство невыносимо, когда оно у тебя под боком.

Нет, замечательная девушка. Чего ни напишешь, принимает на свой счет. А когда было настроение, Полифем и сам любил слушать ее длинные умные рассуждения о жизни. Тут же возбуждался на плетение словес: сердце разыгрывалось, ум бурлил, в животе ухало – сам себя заслушивался. Затихал постепенно.

Она же любила все больше мистическое, таинственное. Новая Морелла Эдгара По, как называл он ее. Но все ведь лучше, чем бараны и козы.

К тому же она вовсе и не претендовала на особое к себе отношение за многотерпение к несчастному ссыльному. Знала его тяжкий характер профессионального неудачника. Хотя минимум галантности, такта и участливого отношения к себе, без которых загибается любая нимфа, она из него вышибала.

Иногда Полифем впадал в мрачность. Взрывался на невинные ее замечания и просьбу прояснить свое отношение к ней. Крыл обидными выражениями. Не выдержав, не понимая, как теперь жить, как относиться к недавним его объяснениям в любви, она бросалась вон с разрывающимся сердцем, забивалась в пещеру, долго-долго плакала, чувствуя себя не просто несчастной – растоптанной.

Полифем записывал все это с подробностями в тетрадку.

Страшная штука словесность. Ты ведь не просто одинок своим пониманием. Ты еще и счастлив, что одинок.

Услада, совокупная с наблюдением чести и собственного достоинства. Изгой, мол, собой не торгует. Он обрубает бесполезные разговоры и играет на свирели. А она пусть себе считает, что это он так жалуется на свою жизнь с ней. Его не убудет.

Иногда не выдерживают нервы, это правда. Зато глаз по-прежнему видит все. Соединив химеру зренья с мыслью в мозгу. С круглым, как шанкр, панорамным зраком. Само по себе уже красиво.

Но вдумаешься: что было, что есть, что будет – делается тошно.

Как бы мог быть хорош мир! Умносплетенный, протяжнословный, составленный из мельчайших существ и частиц, обрастающих смыслом по мере самоуяснения друг другом. Не для того ли и придуманы человешки сапиенс, мельчайшие из разумоподобных, чтобы составить собой внутреннюю вселенную?..

Почему все пошло прахом? В чем изъян?

Полифем не сомневался, что прирост и размножение умного вещества – объективный процесс, и это не остановить. Вот и слово самовоспроизводимо, передается как чумка, кристаллизуется внутри, вытесняя плотскую грязь в эфир. Там она и стала питательной средой для олимпийских прохиндеев.

Он вышел из пещеры подышать свежим воздухом. Волны мирно прядали к ногам. Он, Полифем, под защитой стихий, на которых стоит земля. Отец-Посейдон неутомим, мрачен, безостановочен. Корни их рода далеко отсюда, в странах заката и ночи, на той стороне видимости. Попробуй Зевс вынуть эту подпорку, и все рухнет туда, где нет представлений.

Вечер теплый, а по спине все равно прошел озноб. Братья звали его “философом”. Тем, кто рассуждает о том, чего нет: о пределах и запредельном.

Ну, взять хотя бы их поколение. Что надо сделать с теми, кто безоговорочно сильней, чтобы они сами пошли в лагеря уничтожения? Как заморочить мозги чередованием надежд и отчаяния, чтобы холод замогильного покоя назвать стоической мудростью?

Не то же ли происходит сейчас с ним?

Он принюхался к окружающему. Всмотрелся в себя. Какая-то юркая мыслишка, как мышь, пряталась в исподлобье, и не ухватишь сразу, не вытащишь на свет.

Что-то не то.

Хорошо, что циклопа с одним всевидящим, круглым и печальным глазом нельзя загипнотизировать.

Тем он и отличается от всех прошлых, нынешних и любых правительств, что видит их насквозь, отдавая себе во всем отчет.

Мир прекрасен в своей тишине. В шорохе волн. В теплой животной доброте. Не то ли это ощущение мгновенной полноты, за которым только вечный ужас?

Какой-то изъян спрятан за всем этим.

Полифем все же интеллигент. Иначе откуда бы пришло ему в голову, что это он один виноват в мировом непорядке. Он недоплел словеса в живую сеть молитв и закона, которая не дала бы проникнуть в мир всякой нечисти.

Но не все потеряно. Он жив. Он тут. Словарей, правда, нет под рукой, и библиотеки его лишили, но память и зрение остались. Он довершит работу.

Полифем вскочил на ноги. Утроить бдительность, как учил отец. Наверху в курсе любой его мысли и наверняка примут меры, чтобы нагадить.

Еще во времена урановых репрессий он привык прятаться в земле, от нее же питаясь. Кремлевские кабинеты, напряженка с бюджетом, мандраж риторических выступлений – все это нравилось Полифему гораздо меньше. Коридоры власти схожи с кишками своего брюха: они прут из тебя самого. В минуты раскаянья и омерзенья видишь это особенно ясно. Лучше замкнуться в пещере.

Несколько картин, восходящих к собранию герцога Лейхтенбергского, придали жилью уют и изысканность. Крепкие запоры и тройная система безопасности дают чувство, что наконец-то тут тебе ничего не грозит. Глаз фиксировал происходящие изменения.

Со временем здесь же устроил просторные помещения для скота. В привратном углублении. Во-первых, злоумышленник обязательно наткнется на них и поднимет шум. Во-вторых, имея рядом с собой стада дней своих и трудов своих, не обретаешь ли тем самым сверхъестественный покой?

Галатею к себе не пускал. На берегу у них и так был домик. Гуляли. Она приходила к нему, когда, окруженный стадами, он играл на холме на свирели. Под большим беззевсовым небом. Потом шли к морю или на другие холмы. Иногда ему хотелось гулять с ней голым, но это стыдно, нельзя. Пел ей, читал стихи – по-старинному, немодно, завывая. Даже самому смешно. Строили планы на будущее, лишь бы только оставили их в покое. Полифем откроет школу наяд – музыка, танцы, лирическое пенье, сценическая речь. Назовут школу – “Воспоминание о Золотом веке”. У Галатеи, между прочим, безошибочный вкус. Еще у ее отца, Нерея, была замечательная коллекция голландской живописи, собирались музы, Гендель считал за честь дирижировать на домашнем утреннике. Да и кто такой Гендель...

Полифем гордился, что у него такая подруга. Сколько раз увлекался, развивая перед ней свои теории, пронзающие верхние и нижние меры, а ей хоть бы хны. Слушает и всё. Говорит, что интересно. Питая, к тому же, интерес ко всему таинственному, потустороннему, связанному с смертью. Все это без обычной девичьей расслабленности, с цепкостью ума, памяти. Он даже думал, не на зевсову ли охранку она пашет?

Превыше плотской связи с ее возбудимым, играющим тельцем Полифем ценил их редкое душевное соответствие друг другу. Ему казалось, он видит все ее нутро – насквозь и подолгу. Она не стеснялась рассказывать самое тайное о себе, а о прочем догадываться вместе с ним. И даже психоанализ был в ней кстати. Даже по нужде с удовольствием ходила при нем, зная, что это приятно ему как знак абсолютного доверия. И то, что он вставлял в нее, и то, что из нее выходило – было она, было ею, чистым галатеиным сердечком, ощущаемым им как свое собственное.

И когда она полюбила прекрасного Ациса, сына здешнего пана, гукающего в леске, Полифем был счастлив ее счастьем. Не только за нее, но как бы и за себя. Он даже хотел гулять с ними, не разглагольствуя, конечно, а просто, чтоб вместе, но Галатея не захотела, и правильно. Он потом вдумывался в ее слова. Ему казалось, что он их понял: он бы смущал юношу. Пусть сперва привыкнет, а потом Галатея расскажет ему о Полифеме. Небось, сейчас уже рассказывает. Хоть бы Ацис оказался неревнивым, как бы они тогда были счастливы! Даже загадывать страшно.

Пока же договорились, что Галатея будет держать его в курсе дела. Грешно говорить, но и времени для занятий у него больше остается. Он ведь одинок как единственный глаз в мире маниакальной симметрии и парнокопытных. Трудно. С Галатеей появился лаз во внутренний мир. В сны. В рассказываемую жизнь и ее разветвления. В страстную связь организма.

С братьями и прежде общался очень мало: обосранные, как и он, киклопы Бронт, Арг и Стероп занимались в своей кузнице тем единственным, что умели – ювелирной ковкой.

Мастеров, подобных им, свет не видывал. И не захотел видеть – упрятал под землю, как бы в основание всем ремеслам. Но даже по сравнению с ними, изгоями, Полифем был лишенец. Потому что его риторическое ремесло, плетение многословное было по сравнению с их ремеслом – тьфу, летучий пустяк, рынком не востребованный.

Да и кому его слушать, кроме его овец и козочек, и так вдосталь терпящих от его одиноко избытствующего члена. Прекрасной Дамой, сами понимаете, не шибко злоупотребишь. Вот и распылялось его сокровенное без плода и завязи. Кто он в итоге? Никто.

Так не из него ли самого, размышлял Полифем, бога-духа, бога-слова, ходячего логоса с круглым глазом, не из него ли и проистекает мировой дефект, внутренняя экзистенциальная трещина: вроде как мыслит, а не существует?

Пусть их всех стерли с земли и неба, смахнули тряпкой с эфира, не о том речь.

Не превратится ли теперь слово вечной правды в мелкую пыль сиюминутного вранья? Если Полифема нет, значит, все дозволено? Говори, что диктует момент и хитрость, лавируй меж начальственной облавой, а о большем - ни-ни-ни.

Но это ведь страшно. Все держится лишь соответствием названия с названным. Перепутай, и все придет в беспорядок. В мелкой возне будет выиграна смерть им и катастрофа детям. Зачем Прометей лишил их разума, наделив искусством? Лишил знания будущего, наделив иллюзиями надежды?

Полифем уходил в пещеру, не желая никого видеть. Галатея, конечно, не при чем, прекрасное созданье. Но уж больно нервы у него стали никуда! Может сорваться, лучше не рисковать.

Сидел в гостиной, обложенной пахучими травами, лавром, вьюнком, смотрел как бьется из глуби родничок, пульсирует что твой мозг земного младенчика. Вслушивался в непрестанное журчание его, успокаивался.

Млада земля еще, выразумнится со временем, будь что будет.

Ему ли, сыну Посейдона и почвеннику, принимать к сердцу потуги временщиков. Ну их, этих олимпийцев, дорвавшихся до шпор и укоротка судьбы. Он скорей вечность переждет, чем договорится с этими эсэсовцами. Читали их последнюю “Олимпийскую правду”? Какие только бредни не распускают, в том числе о нем и его родственниках. Медузу Горгону – символ красоты златого века – окрестили редкой уродиной. Хоть бы постеснялись: мать Пегаса, которого сами же включили в состав редколлегии!

Мегера, одна из эринний, берегиня космических конституций, названа завистливейшей каргой. Как там Бродский сказал: “если Зевс против колхозов, то я – за!” Вот уж точно. Вчерашние шестерки, хамы и выдвиженцы мешают с дерьмом достойнейших. Как же назвать тех, кто рад быть в их толпе!..

Если их послушать, то после прометеевских реформ третий глаз над переносицей могут иметь лишь чудовища! Неужто те, кто знает, как обстоят дела на самом деле, дадут себя заморочить? Согласятся с дозволенным свыше кретинизмом? А почему бы нет? Космические подонки всплыли с помпой в эфир. Оттеснили аристократию на крайний запад, на грань небытия. Естественно, они меняют законы, чтобы себя считать соком земли. И скажи, Гриша, зачем им правильная и регулярная словесность?

В таких внутренних монологах, возбуждающих печень, проходит жизнь, если не ставить им предела. Ну хватит.

Нарушен иммунитет космического организма. Те, кто предохраняли от распада, репрессированы, убиты, объявлены вне закона, ими же и поддерживаемого. Что делать? Укреплять собственную крепость.

Полифем копал в пещере потайные ходы, просторные залы и святилища вокруг отрываемых им источников. Словесный инстинкт вел в криптограмму отрицательного богословия. Пусть Галатея думает, что он спит и безмолвствует в своей тоске не у дел. Слух об этом быстрей донесется до Зевса. Особая канцелярия его олимпийского величества не дремлет, ясно дело.

Он же тем временем уйдет не просто вглубь, а еще и запутает возможных преследователей множеством ходов, тупиков и ответвлений, которые непостижимы плоскостному официальному уму дозволенных генпланом лабиринтов. Полифем создает новую науку. Она соединит, назло зевсовой пешке Прометею, прошлое с будущим, отмершее с живым, сортир с рестораном, корневище с плодом, да еще и ушедшим в оборотную сторону.

Пусть Полифем будет – Никто. Пусть наука его будет для тех, кого нет на свете. Но это те, которые не согласны жить при зевсоподобных.

А он тем временем выйдет к внутреннему морю. Тихо так, без помпы, даром что сын Посейдона. И тогда посмотрим на ваши указы про левую и правую оппозицию.

Тайный город его разрастался. И то, что ни одна живая душа о нем не знает, тоже грело наукову думку Полифема.

Одноглазый, он прекрасно видел будущих своих друзей и союзников. Тех, кто чует его поддержку, даже не зная о его существовании. Потому что иначе не выживут.

Землица сильна рассыпчатым слогом. Быстрым соображеньем далековатых понятий, как говаривал покойный Александр Сергеич. Что и способствует изъяснению оных.

Другие пусть затверживают казенную речевку обязательного образования. Ею им не пробить земную кору, ими же называемую твердью и небом. Только эту зевсову похабель им и будет разглядывать до скончания живота.

Твердь есть виртуальность. Игровая мочь. Один из бесчисленных вариантов разыгравшегося творца, который вряд ли еще и сам станет реальностью, несмотря на то, что статью о нем уже тиснули в Британской энциклопедии зело эмпирические англичане. Пусть их.

Мы люди апофатические, приговаривал Полифем, с яростью копая в мнимостях, так что слышалось “апп-пфф-фатическ”. Отрицаем ничтожество, чтобы добраться до Бога настоящего, пускай и трансцендентного. Все нам не то, все нам не так, поскольку оскорблять Его этой гадостью – язык лучше вырвать. Вот ведь насмешка какая, а они ее не видят: глаз у этих зевсовых - два, а язык всего один. А надо прямо наоборот – чтоб один глаз, зато языков оба, ибо такова истина, укладывающаяся между ними. Одним языком ее никак не выразишь. Потому ерунда и получается. Ерунда, вранье, разврат, вращение языком, новомодное оральное причмокиванье, о котором ему под большим секретом рассказывала бесхитростная его Галатеюшка.

Но поскольку язык все-таки один, а в ссылке и собеседника-то не найдешь, то пока что одна музыка способна высказать Бога и то, что с Ним у нас связано. А именно, немое жизненное влечение, которое мы всеми собой пытаемся, кривляясь и гримасничая, выразить. То есть станцевать.

...Корабли приходили нечасто. Их ждали с нетерпением Он являлся к ним на пристань за журналами, книгами. Старая, а ныне уже и мучительная привычка к чтению. Потому что переваривать новомодные идеологические бредни, из которых лезли уши осла, становилось все труднее. Анализировать, иронировать, издеваться нельзя, коли не видишь просвета. Он не видел. А психоанализ безвыходности есть шизофрения. Плюс Галатеино: “Ты разве не видишь, кого печатают? Почему им своё не пошлешь?” – добивало его окончательно.

Зато он тем дальше скрывался в своем подземном логове. Тем больше укоренялся в своем здоровом, творческом и полном куража отрицании мира сего.

Подспудный его вертоград принимал величественное очертанье третьего мира: ни жизнь, ни загробье. Тайная отдушина, подбрюшье бытия, полая уравновешина, чтобы мир от греха не перекурвился и не сковырнулся, чтобы выдюжил на глухом плаву в небесах.

Чем дальше было от людей, тем ему больше нравилось. Пространства обретали уравновешенный вид изящных подробностей взятых в синтезе искусств. Даже стыдно: на свете хреново, а он тут себе любуется. Но ведь как всё изящно вымудровано. Миллионы лет искусной работы художника, выправлявшей земную бездарность, делали свое дело. Это была ювелирная работа инаковости. Полифем не верил счастью: неужели нашел себя и не зависит от этих подонков?

В тот раз корабль пришел не по расписанию, и привез журналы такие старые, такие бездарные, что, можно сказать, напрасно ждали. Зато людишки оттуда высыпали такие беспокойные, что он даже растерялся.

Он сидел на своем холме, играл на флейте. Галатея где-то внизу, слушала его, он знал. Когда он играл, она всегда плакала. “Ты играешь о чем-то во мне, чего я сама в себе не знаю”, - говорила она красиво, как в стихах, которые сочиняла, лежа на волнах и глядя во всеусасывающее небо. А, может, сидит со своим забавным поклонником. Хороший, наверное, парнишка, потому что плохого она не полюбит.

Так вот, эти морячки больше походили на разбойников. Но поскольку очень уж хлипкие, то Полифем на них особого внимания не обратил. Зато главарь их возле него все время крутился. Говорил, что им вроде как в натуре ночевать негде. “Ребята, - хотел сказать им Полифем, но, поскольку играл в это время на флейте, то только ворочал красиво глазом, качая в такт головой, - да здесь, кроме натуры и нет ничего. Это же юг, тепло, ложись под куст и отдыхай”. Но потом самому стало стыдно. У него самого дом, все удобства, а он их умеренности учит. Нехорошо.

И вот главный их все время норовил говорить с Полифемом. Причем странно так говорил. То одно начнет, то на другое перескочит. То есть искал не что свое сказать, а что его одноглазому собеседнику интересно, чем на крючок поддеть можно. Все это Полифему сразу ясно стало, дешевая штука. Начитанности никакой, остряк-самоучка, но для своих спутников был не менее как Аристотель.

Полифему пришло в голову, что это ведь новое поколение. Для них до Зевса и трамваи не ходили. Ничего не было. С голоду дохли. Мол, после Троянской войны и похода аргонавтов мир только и начался. С их дикости.

Нормально. Люди как люди. Туповаты, но навязчиво острословны. Ему-то что до них...

Если негде ночевать, он их у себя примет. Показал им, где вход в пещеру. Они еще похвалили, как он хорошо его замаскировал, со стороны и не видно. Он не стал объяснять, от кого, кто ему друг, кто враг. Не их куцего ума дело. Вообще вел себя достойно, немногословно. Так они тут же его начали шпынять как своего слугу. Естественно. Если не боимся, значит, хамим. Тот, кто делает нам добро, дурак, можно не церемониться. Жизнь на уровне рефлекса.

Главный тут же предложил ему “сыграть в шахматишки”. Отлично. Покажи интеллект, знание теории, стратегические идеи в миттельшпиле. Ничуть не бывало. Обжулил его с выбором цвета, зажав в кулаках две черных пешки, и страшно доволен. Одну партию слил, другую, сидит не смущается. Закурил трубку, в лицо ему дым вонючий пускает. Ничего не скажешь, вальяжный пацан. А здесь, между прочим, овцы через коридор, им воздух свежий нужен. И зелень всю провоняет. Но это долг хозяина – коли пустил в дом, терпи.

“А как вас, милейший, прикажете называть?” – “Херр Никто”. – “Если ваши люди проголодаются, можете взять провизию в подполе. Сыр, ручаюсь, придется вам по вкусу”. – “А как насчет этого?” – щелкает себя сбоку по кадыку и подмигивает. – “Простите, не понимаю”. – “Ну как же...” – “А-а, это. Нет, не употребляю”.

Этот Никто дает знак своим. Те начинают из рюкзаков литровые гильзы метать, вроде тех, в которых давным-давно алжирское продавали. “За встречу... У нас так принято... Обидите смертельно...” – “Благодарю покорнейше. Я привык обходиться молоком. Ну, в крайнем случае, сывороткой”. – “Что это за ретроградство... Прошлый век... Сейчас другие нравы... Посидим, о делах наших скорбных покалякаем... Узнаете, чем молодежь дышит... А нам ваши знания крайне интересны. Вон вы как все замечательно устроили...”

Полифем присматривался. Даже порода чувствуется совсем другая. Как будто одно мяса, без смысла. Что твои овцы, даром, что говорить умеют. Вино пахучее, ничего не скажешь. “Вы ведь музыкант, а артисту без этого дела никак нельзя. Напряжение надо снять”, - и опять по горлу щелкают. Уговорили. “Почему же вы считаете, что артисту без этого дела нельзя никак?” – “Ну а как же... Со свиданьицем... У вас тут прямо хоть курорт открывай, не хуже Анталии”.

И всё на этом уровне.

Вдруг заболела ужасно голова. С непривычки, возможно. Отвык от вина, от болтовни. И еще это курение. Давление, наверное, поднялось.

“Между первой и второй закуски никакой”. – Какой-то мучительно знакомый голос, однако, - вспоминал Полифем. – Из каких-то снов что ли выплыл? Не отвязаться. Отвык он от людей. Даже лицо плывет как мерещится, никак сути его не ухватишь. Или сути нет? Никто – странное имя. У них ведь теперь, кажется, ни рода, ни племени нет, ни отчества, ни фамилии. Имя тебе никто, и звать тебя никак. Гуляй, рвань.

“И тут же по третьей. Что-то колом, что-то соколом, ну а третья – пта-а-ашечкой, канареечка сама пойдет, сама пойдет, сама...”

Балагуры, мать их за ногу. Все-то у них легко, все понятно. Вся земля к их услугам. Старых богов нет, на новых наплевать, самим бы чего ухватить, пока можно. Пример начальства заразителен.

Полифем давно уже хотел уйти отсюда, спрятаться в дальних уголках, о которых они и не подозревают в своем шкодливом простодушии. Забыться и уснуть. Но они всё подливали, галдели о чем-то новом, непонятном своем. Шумные и срамные. Он махнул рукой почесаться и кого-то сшиб. Сразу замолчали, потом закричали, потом еще громче. Голова болит.

“Ма-алча-ать!” – Шваркнул кулаком.

Притихли. То-то же.

Тошно, ох тошно. Свалился и захрапел.

Пока Полифем спал, они вытащили бревно, закрывавшее загон с овцами, чтоб те не разбежались, и под песню: “Эх, дубинушка, ухнем... Сама пошла, сама пошла...” - устроили ему мочиловку. Пора избавить православный мир от всей этой нечисти. Не добил их Зевс, ох не добил. Ну да они помогут.

“А-а-а!” – страшно закричал Полифем, когда морячки, раскалив конец бревна в костре, с воплем протаранили ему единственный его глаз мудрости, и тот зашипел, прижигаем. – “О-о-о!”

Со сна Полифем стал прибирать руками. Сослепу подавил десяток этих вшивых, мелких, растер между пальцев, сбросил с себя противную тараканью жижу, о-о-о, только бы избавиться от этой боли.

Вырвал бревно, как соломинку. Сволочи, ничего не видать.

От его крика все на острове сотряслось. Даже море сотряслось так, что отец-Посейдон за голову схватился, почуял еще одно страшное. Даже небо содрогнулось. “Ой!” – крикнула, не понимая ничего, Галатея. Братья бросились ему на помощь.

Они стояли, огромные, вокруг пещеры, прислушиваясь. А он ее ведь так ловко замаскировал, что, не зная, и не заметишь со стороны. Умный, умный шибко. Может, просто во сне что-то привиделось? От этих мыслей, книг, музыки и так в голове все мешается. “Что? Что, Полифем? Что случилось? – спрашивали наперебой, вытягивая бородатые головы, прислушиваясь. – Кто там у тебя? Есть кто-нибудь? Кто?”

“Никто! Это Никто! – вопил Полифем, не помня себя. Страшная догадка, жуть прозрения ослепила его, как со сна, с несчастья, с вдруг возникшей истины. – Никто!”

Тот Никто, что пришел в мир ниоткуда. Которого не различишь, потому и предчувствие бессильно. От мизерного ли народца ждать небытийной напасти? Вот и проморгал.

Или сам он, Полифем, виновен в приходе этого Никто? Кого еще винить, как не себя, последнего интеллигента из ушедшей плеяды? Он мычал, схватившись за голову и раскачиваясь бессильно. Не сам ли он, Полифем, ушел из этого мира, вжавшись что было циклопьих сил в глубь, внутрь, чтобы именно там новая власть дала трещину и слабину, и в эту трещину, как в Галатеину щель, смогли сойти все, кто нуждался в избавлении от нового безысходного порядка?..

“Кто там, Полифем, кто?” - кричали страшными голосами циклопы.

“Никто, - сказал он тихо, как выдохнул, все поняв. – Здесь – Никто”.

“Кто?” – с ужасным напряжением прислушиваясь.

“Никто”.

Слишком жутко он кричал за минуту до этого, чтобы сейчас напряжение вдруг не оставило их, страх не спал, и они захохотали почти в истерике. Циклопы били себя по ляжкам, приседали, чуть в пляс от радости не пустились. Хохот был до колик, до слез, до задыхания. Ох-хо-хо, давно уж так не смеялись.

Они спускались с холма, переговариваясь. Смех прошел, слезы утерли. Ведь они толком никогда его так и не понимали. Ну, с чего ему так вдруг орать? С прозрений? Со сна? С умных мыслей? Последнее время он, действительно, что-то странный. Где-то пропадает подолгу. Ушел в себя. При нынешней ситуации да в их возрасте плохой признак. Если такие, как мудрейший Полифем сходят с ума, то чего от них, работяг, требовать?

Истеричный смех, сотрясший их, вдруг исчез без следа.

“Может, все-таки что-то случилось?” – спросил Бронт.

Опять остановились и прислушались. Стояла абсолютная, даже пугающая тишина. Прислушивались. “По-ли-фем”, - сказал Арг. Тишина.

Однако, насколько сразу четким и трезвым стало сознание, - отрефлексировал Полифем. Ну и подонки. Он привычной ощупью проверил запоры. Если Никто, так никто. Он согласен. Поиграем. Сойдем все вместе в обратную сторону земли. Именно. Он нашел формулировку, и, как всегда, это его порадовало и облегчило.

Они-то, болваны, не ведают, что творят. Но он хорош. Забыл, как в детстве говорили, что раньше им всем в роду прижигали этот третий глаз, ныне ставший единственным.

Прижигали именно для того, чтобы лучше видеть и соображать. Видеть совсем уж насквозь. Ибо прижигание этой чакры ее очищает.

Судьба сделала выбор за него. В “их” лице. В чьем – “их”? В лице тех, кто делает нечто, не зная, к чему оно ведет.

Сейчас надо немного полежать, а то ноги дрожат. Напоили. Отравили. Не вино, а сплошная химия, поэтому и пахнет так завлекательно. Ну и эта еще операция – прозрения. Полифем удивлялся и радовался своему спокойствию и трезвости. Утром он выпустит овечек пастись на волю. Снаружи его пещеру никто не найдет. Даже братья.

Он возьмет этих людишек с собой на расплод и отправится в путь. Черт, а как же им размножаться? Э-э-э, надо подумать. После необычайной ясности все в голове опять пошло в пляс и потерю нити.

Так. Если люди есть наверху, то должны быть и внизу. Это, кажется, ясно. Раз. Дальше. Жить им там есть где, он выкопал. Два. Нужны только бабы для расплода. Или нет, не нужны?

Он пошел вглубь, к себе. Притворив их теперь с другой уже, внутренней стороны. Умыл запекшееся кровью лицо. Сам он хорош, чудачок. Зачем же ему во мраке этой другой, внутренней стороны – внешний глаз? Отвлекать от важнейшего? Вот что значит – судьба! Сама все творит.

Лег и с наслаждением вытянул большое изболевшее тело. Можно расслабиться в предвестии новых творческих дел. Лучше всего запаковать их в баул и отнести до ответвления в эволюции, куда он сам больше ни ногой. Нехай живут и эволюционируют. Да, дамы нужны. Опять забыл.

Хмель вышел. Спал спокойно. Снилась четкая будущая эволюция мира.

...Одиссея недаром звали “многоспособным”. Или – “способным на все”, что, по сути, одно и то же. Команда в любой ситуации полагалась на него, и он, действительно, находил выход. Не всегда для всех, но всегда – выход. И неважно, что на погибель. Это когда еще обнаружится. Вот и на сей раз нашел.

Зажгли паклю. Ворота к овцам были раскрыты. Бревно из запора в загоне уже использовали для “прижигания”.

По его приказу забили часть овец. Быстро и умело освежевали. Всё молча. Очень страшно. Особенно после того как наделали то, что хотели. Он работал вместе со всеми.

Очистили быстро шкуры. Мясо закопали в углу. Не до еды. Это, во-первых. Во-вторых, зверь тут же почует запах жареного. Не рисковать.

Остальное всё утром.

Так и лежали, накрывшись шкурами, потея от страха и духоты.

Второй способ, размышлял Одиссей, это связать несколько настоящих овец и удержаться на ремнях под их брюхом. Если первый не пройдет, он использует этот.

Во всю ночь никто глаз не сомкнул. Одна из самых страшных ночей в жизни, а у него их было немало. Овцы бились в загоне, толкались кучей, чувствуя кровь и мясо товарок, передавая друг другу панику. Еще эти травы пахучие кругом, и так дышать нечем. Сердце, казалось, разорвется, не выдержит. Будто в могиле, и никогда уже из нее не выйдешь. В жопе безглазого великана: ни неба, ни света.

Он почти без звука прошептал это своим друзьям, и они все забились в пароксизме безгласого хохота. Чуть не истерика.

Когда великан зашевелился, приполз, они уже были в том состоянии, когда неясно, где сон, а где явь.

Тот тоже, видать, был хорош после вчерашней пытки. Притащил бадью. Для них что ли? Нащупав дверь, сел у входа, подогнал к себе овечек, стал их ощупывать. В сером свете утра, бледные как смерть, они торжествующе переглянулись со своим классным капитаном. И на этот раз все безошибочно предусмотрел. Никто не предполагал близкого конца. Не по прямой ведь, за поворотом.

Безглазый ощупывал, пропускал. Ощупывал, пропускал. Все так и прошли. Одиссей – в середине. Только в конце, когда первые, сбросив с себя вонючие, кровавые овечьи шкуры, уже бежали что мочи, оскалившись по-волчьи, к кораблю, кто-то из оставшихся не выдержал и дрогнул под рукой Полифема. Тот прижал пальцем овцу, и с нее сошла шкура. “А-а, вот что...” – сказал он, размазав несчастного по стене. И следующего. И еще одного. Но та овца была уже настоящей. Матросы бежали, сломя голову, к кораблю, понимая, что хана, полундра, что добежавшие первыми ждать не будут, потому что и они сами бы их не ждали.

Гигантский слепой великан выпрямился во весь рост на горе как божье наказание, как еще одна гора. Принюхался к воздуху как будто ветром прошел по траве. Невероятная картина. Из страшного сна. Такую никогда уже не забудешь. Они не знали, что всем им осталось немного чего еще помнить из этой жизни. Полифем высчитал про себя направление бухты и, сорвав попавшуюся под руку скалу, обеими руками швырнул туда, где, знал, находится корабль. Ага, еще не отплыли. Снова прислушался, склонив ухо набок. От попадания в цель хороший звук, правильный. Сорвав еще одну скалу, швырнул ее на берег. Но Одиссей, севший на второй корабль, скомандовал уже отрываться. Дай-то, Зевс, сил!

“Эй, Никто! – заорал торжествующе Полифем. – Да здравствует Никто! Ура товарищу Никто! Я ухожу! У-хо-жу!”

Ничего нельзя было страшнее придумать. Казалось, он висит над всеми ними. А природа какая роскошная. Наверное, и вулкан там есть, - приметилось Одиссею. Какая ерунда лезет в голову. Только бы успеть. Только бы успеть завернуть. Завернули. Успели. Всё.

О небо! О воздух! О Зевс всемогущий! Солнце! О-о-о-о!

 

5.

С кем плыть революционному нелегалу, как не с толпой аргонавтов. На берегу Колхиды раскопали огромную телегу на четырех колесах, на которой лежал вполне субтильный мертвец. Говорили, что отсюда контрабандой поставляют оружие в Трою. Связаны были с ассирийцами и с Урарту. Можно уйти от любой слежки, раствориться не среди народов, которые вытолкнут из себя чужака, но среди гор, скал, незнакомого неба, - будто тебя не только нет, но и никогда не было в помине.

Так он впервые попал и в саму Элладу. Это было на Олимпийские игры. Суматошность прилета в аэропорт, суета с вещами, с паспортным контролем, с ничем не скрываемым желанием греков выбить из тебя как можно больше денег, - все это как бы закрывало от тебя Афины и окрестности, и города, куда он ездил на соревнования на автобусе, потому что на машине проехать сложно, все перегорожено.

Смешной город. Половина велогонщиков на шоссейке просто сошла, - сорок градусов жары, узенькие вертлявые улочки, которые надо проскочить полторы дюжины раз за пять с лишним часов, и ко всему прочему километр брусчатки в районе Парфенона, куда, пока заберешься, десять раз угодишь в завалы. Не для белого человека.

Он предпочел сидеть у Куснировича на крыше особняка Bosco, который тот снял с прямым видом на Акрополь через заросший колючками провал. И велосипедисты лучше видны, когда пьешь виски со льдом и в одновременной прямой трансляции. Позвонил в Москву, там, жена сказала, идет проливной дождь, холодно, к вечеру обещали снег. Выпили с Фетисовым и Тарандой за нашу победу. Куснирович специально для Фетисова повесил гамак с видом на древнегреческие святыни, но тот отказался, сказав, что при исполнении. Генерал КГБ Заднович, работавший под крышей первого телеканала, глядел расстроенным: накануне арестовали тренера женской команды и фотокоров «Советского спорта», которые, прикрываясь спортсменками, вели съемку натовской военной базы.

Он в свое время зачитывался Аполлодором и Семеновым Тян-Шанским, а эти придурки книгами про советских шпионов. В итоге все мечты сбылись, каждый получил свое, как в концлагере. Хотя, конечно, чтение в принципе вредно. Алексей Алипов, выигравший первое и, как долго думали, последнее золото для России в стрельбе по тарелочкам, так и сказал: мысли, мол, только мешают.

Жена позвонила вечером, спросила, узнал ли он Алипова. Тот ходил в один детский сад с их сыном, и они непрерывно дрались друг с другом. Да, он помнил его, и, кажется, как-то раз, когда он пришел за сыном, тот так довел его, что он ему дал под зад ногой, а тот чуть ли не вздумал ответить. В общем, остался осадок. Но не может быть, чтобы это был он.

«Ты посмотри на фотографии, - сказала жена, - он и не изменился. И мама у него спортсменка была, в институте физкультуры работала, и живет в Кузьминках».

Он сказал, что ему не нужны фотографии, он его и так увидит на приеме. Если что, возьмет с собой в Синцзян, хорошие стрелки ему будут нужны.

«Размечтался, - сказала жена, - теперь у него будут другие Синцзяны».

На приеме он, в основном, общался с артистом Янковским, которого поселили в часе езды от Афин, правда, рядом с храмом Посейдона. Человек, уехавший в свое время в Москву из Саратова, он поглядывал на альму матер европейской цивилизации с подаренным ею скепсисом. Глядя на Парфенон, сказал, что когда-то, наверное, тот был красив. Потом пили холодную водку, обмывая золотую медаль.

Потом все смешалось, - выигрыши, проигрыши, начальство бегало, как угорелое, сверху им, видно, вставляли пистоны, испортили, черти, праздник. Он почувствовал, что заболевает, и поменял командировку, с самого начала была возможность плыть по Волге, в глушь, за золотым провинциальным руном.

Коринфская медь отяжеляла карман. Но если твоя цель деконструкция фаллоса, тебе ничего не страшно. Впервые с такой свободой и сочувствием он глядел на хорошеньких и разных женщин. Бедняжки, они еще ни о чем не догадывались. Он сидел у себя в каюте, на дискотеки и спевки на корме не ходил. На прогулках по палубе и за едой был корректен, не более того. Ходячая загадка. Перипатетик, одним словом. Он плыл поглядеть на волны. Если еще и женщина, был бы перебор. Медь волну не клеймит. Впрочем, никто и не настаивал, ишь выискался, на себя бы посмотрел, мышиный жеребчик.

Язык нежен в мозгу, когда неслышим. Он словно колонковой кисточкой рисует невидимые акварели. Так размышлял он, делая круги по палубе, глядя на дальние берега, на бело-голубое небо в облаках, наслаждаясь свежестью воздуха и потайных его оттенков. Проживешь и один, без артикуляции. Например, в поисках кадмеи, таинственной медной руды, о которой сообщал Плиний, панацеи от всех болезней, и которую по глупости переписчика принимают за сам камень, источник меди.

Все путешествия основаны на словесных ошибках и казусах. Как и сюжеты с поиском убийц и сокровищ. Случайно взглянув в открытое окно каюты, увидел, как некий господин с мефистофельской бородкой, схожий с Вячеславом Глазычевым, но не он, смотрит на него с непонятной злобой. Увидев, что замечен, господин, сверкнув агатовым глазом, сделал шаг за занавеску. Однако лампочка над раковиной была включена в каюте, и тень мужчины выделялась еще более зловеще, пока он не догадался выключить свет. Он вспомнил, как в детстве любил говорить взрослым, что тревожная музыка в фильме наверняка сулит появление злодея.

Античность это та вечность, которая уже была, и которую надо было придумать, если бы ее не было, чтобы она открылась вон за тем мысом, который они огибали. В итоге, мы закрываемся античностью от вечности. Так говорит Деррида. Так дерридят сами слова. Только на корабле приходит в голову вдруг переплыть вдоль словарь Даля. Не в четырех томах мелким шрифтом, от которого почему-то неуклонно засыпаешь, а, скопировав в компьютерную книжку, где – шрифт, что ли, такой, - все открывается с той самой неожиданной стороны, с которой и было задумано. «Аванс! – как говорят, по Далю, ученой собаке, призывая ее идти вперед: - Еще аванс!»

Однако не есть ли сам человек на корабле – вечное возвращение, поступательно движущееся? Это мысль надо бы перепихать с красивой дамочкой, которая оттого и умна, что понимает вечное возвращение, поступательно движущееся. Ну, там пестик в тычинке. Но штука в том, что как посмотришь на конкретное лицо в данных ему обстоятельствах, так все желание и опадает.

Ты уже заранее все про нее знаешь, а еще надо про себя объяснить так, чтоб не ступить ногой в ее предположения. Тьфу, опять вляпался. Лучше окружить себя ментальным Вернадским, описавшим запасы полезных ископаемых, которые уже через полвека никому не нужны. Вроде того же Николая Федорова, который воскресил неимоверное число «отцов», кажется, полсотни миллиардов, которые отправились в отстой мировой виртуальной сети, а куда еще. Бедный библиотекарь. Тот, кто выдавал себя за Казанову, был умнее.

Дул легкий ветерок. Посидев в каюте за компьютером, он опять выходил прогуляться по палубе. Три раза в день вызывали в столовую, - первую и вторую смены. Труднее всего было с этим господином, которого напялил на себя. С одной стороны приятно, что тот отвлекал на себя внимание, подобно опытному разведчику. При этом так надоели шпионские легенды, что давно хотелось, наплевав на все, явиться с повинной. Но – к кому? Никто тебя за борт даже не выкинет, когда стоишь спиной к одинокой даме, выказывавшей интерес, делая вид, что о чем-то думаешь своем, любуясь пейзажем.

Возможно, это та, из 148-й главы, приходящейся, как легко посчитать, на 28 мая, - которая размышляла о создании женской республике где-нибудь на берегу всплывающей вверх брюхом Волги. Почему он должен держать в уме всю эту ерунду.

Впрочем, это не ерунда. Если быть человеком это всегда болезнь, то надо присмотреться к частным ее признакам, по которым ставишь диагноз. И ты сам для себя не исключение.

Эта странная твоя нелюдимость, которая оборачивается странствиями во времени и пространстве, - это что, если только не обзываться вечным жидом, а присмотреться с клинической точки зрения.

Человек - существо, которое может тревожить то, что он вроде бы и не совершал. Скажем, давнее, за тридевять поколений от него убийство. Но и вникнуть в это невозможно, если только не написать исторический детектив.

Облокотившись на поручень, он смотрел на Волгу, на пустые ее берега, на однообразное небо. Внизу на палубе кто-то прошел, высунулась рыжая голова матроса, показавшегося ему чем-то знакомым. Матрос сплюнул в воду и сказал тому, кого он сверху не мог видеть: «Уберем его, и концы в воду». Странная фраза, особенно если слышишь ее не в книге, а в жизни, протекающей всегда в полусонном состоянии, когда все нити понимания теряются, и ты просто плывешь, как сейчас по замызганной и полумертвой реке, загнанной в систему луж и водохранилищ.

И все-таки, где же он видел этого рыжего? Он знал, что надо отвлечься, и тогда ответ придет сам собой. Он поклонился даме, подозреваемую им в связи с романом, в котором сам находился, и… вспомнил. В доме Скирмунта в Гранатном переулке, вот где он видел парня. Странная карьера в матросы. Медный матрос.

По преданию, рассказанному Платоном, это цвет орихалка, уступавшему по ценности одному золоту, его добывали на Атлантиде, и остался он лишь названием. Паренек, видно, не из простых. Что он делал у Скирмунта? Тот до эмиграции спонсировал, кажется, А. Н. Толстого. Потом, по возвращении последнего из белого Берлина, была какая-то смутная история с покупкой писателем награбленных шедевров живописи. Хватит ли этой дряни, чтобы раскрутить ее на сюжет?

Глядя на какую-то полуразрушенную церковь, мимо которой они плыли, он услышал, как матрос рассказывает невидимому собеседнику о дамской заднице, в которой не так давно побывал, и о чудесах, которые там увидел. К этому, впрочем, он уже не прислушивался. Мало ли чудес в дамских жопах, не всем рассказам возвратившихся оттуда надо верить. Тем более что во «Второй аналитике» Аристотель приводит пример орихалка как вещи несуществующей, да к тому же, как мы знаем, перешедшей в латынь ложной этимологией «аурихалк» от «аурума» - золото. У богов, обычно, вещи из орихалка, у Афины, Афродиты, у Геракла, мода на небытийное.

«Ругаются, как будто у себя на конюшне, - сказала стоявшая у перил хорошенькая его соседка по столовой. Они уже за нынешнее утро успели раскланяться и улыбаться друг другу несколько раз. – Вы не знаете, когда мы приплываем в Рязань?»

Он пожал плечами. Мол, не следит за расписанием. Живет, как хочет. «А как вас зовут?» - спросил, затратив столько сил на располагающую улыбку, что тут же забыл имя, которое она назвала. И шумно было, вряд ли услышал.

Еще раз улыбнувшись, быстро пошел к себе в каюту. По красному ковру налево, третья дверь от музыкального салона. Спертый запах мужского жилья, не оживляемого косметикой. Открыл окно, нажав вниз на поручень. С Испанией нас примиряет, придавая объем, богач Секст Марий, по которому называлась добываемая там медь. С Японией, кроме прочего, Давид Бурлюк, живший там в начале 1920-х. Это точки созерцания в чужом пространстве. Про волжские места он тоже много чего знал, но сейчас он здесь с проверкой.

 

Время Цицерона

3 января исполнилось 2100 лет со дня рождения Цицерона (106-43 гг. до н.э.) – римского оратора, философа и видного, как говорится общественного деятеля. Срок в две с лишком тысячи лет достаточно велик, чтобы спросить: что нам до Цицерона и что Цицерону до нас? Оказывается, много чего и весьма поучительного.

Начать с того, что именно Цицерон перевел древних греков на язык родных пиний, то есть, по сути, создал философскую терминологию, который и мы, грешные полуевропейцы, по мере сил пользуемся.

Желая, как всякий оратор, быть понятым всеми, Цицерон адаптировал философию к умственному уровню современников, благодаря чему остался в благодарной памяти потомков. Разве что историк Т. Моммзен обозвал его «адвокатишкой и фельетонистов», но, верно, завидовал.

Как истинный римлянин, Цицерон решил собрать все идеи мира на пользу гражданской доблести и умудрения. Даже латинские пословицы в тысячелетнем мнении Европы приватизированы именно им.

Кто-то, конечно, назовет общую всем философию – философией общих мест. Но, может, для основания двухтысячелетней культуры ничего лучшего и не надо? Во всяком случае, от девиза США – E pluribus unum – «Из многих – единое» до надписи на воротах нацистских концлагерей Suum cuique – «Каждому свое» - это все Цицерон.

И какие могут быть претензии, если, заранее все предвидя, он сам и воскликнул: O tempora! O mores! – «О времена! О нравы!»?

Воистину, благодарный автор для раздергивания на цитаты демагогами и школярами, учитель для народа, мыслитель для бедных… Все это не случайно.

Иногда кажется, что Цицерон произносил свои речи для тогдашнего «Парламентского часа», завоевывая голоса избирателей. Сторонник парламента в борьбе с президен… тьфу… сената в борьбе с диктатурой, Цицерон, консульствуя, был склонен к сюжетосложению заговоров и провокаций. Отстраненный от политической жизни, писал стихи и нравоучения. Epistula non erubescit – «Письмо не краснеет», как верно заметил именинник. Будучи тщеславным, прославлял скромность; язвительный говорил о терпимости; мздоимствуя, выказывал умеренность; нечистоплотствуя, морализировал. Всё, как надо.

Имея власть, говорил о своей замечательности, потеряв власть – о совести и народных добродетелях. После убийства ненавистного Цезаря ввязался в верховную драку, проиграл и пал жертвой, как ныне говорят, заказного убийства.

И тут расписал правила игры на века вперед. Цицерон оказал влияние на всех европейских гуманистов, просветителей и демагогов вплоть до таких известных друзей народа, как Мирабо, Робеспьер и так далее. Люди ведь беззащитны перед тем, кто хорошо сказано. Поэтому, когда на дворе демократия, угрозы, шатания, развал, диктатура, думские ораторы, адвокаты, обсуждения бюджета и улучшения нравов, тогда без этой латыни не обойтись.

 

ВРЕМЯ ЦИЦЕРОНА?

А история – свидетель времен, свет истины, жизнь памяти, учительница жизни, вестница старины – в чем, как не в речи оратора, находит она бессмертие?

Благо народа – высший закон.

Практика – лучший учитель.

Жить – значит мыслить.

Все мое ношу с собой.

Не быть жадным, уже богатство, не быть расточительным – уже доход.

Привычка – вторая натура.

Высшая законность есть высшее беззаконие.

Богат тот, у кого столько, что он не желает большего.

Дурно добытое дурно расточится.

Труд создает мозолистую преграду против боли.

Мне кажется, в жизни надо применять тот же закон, что и на пирах: «Или пей, или уходи!»

Каждый может заблуждаться, но лишь глупец в этом упорствует.

Держись середины между лишним и недостаточным.

Другим нашим радостям предел – время, место и возраст. Занятия же философией питают нашу юность, услаждают старость, украшают нас в счастье, служат прибежищем в несчастье, радуют дома, не мешают в пути, они с нами и на покое, и на чужбине, и на отдыхе…

Какую еще высказать нелепость, которая не была уже высказана кем-нибудь из философов?

Добрые дела совершаются немногими и редко, зато злодеяния – многими и часто.

Лучше бы боги не дали нам никакого разума, нежели разум столь гибельный…

Январь 1994 года

 

6.

Выпал из одного времени, не припал к другому, - это и есть путешествие в истории: ты сам в чистом виде. Что остается от времени? - соль земли. Выпарка человеческого организма. Предполагается, что наше дерьмо уходит в воздух. На его непросвещенный взгляд, оно растворялось даже в мудрости. А уж в отношениях между людьми зашкаливало за предельные значения. Тот же Цицерон в деле против Гая Верреса был хорош. Один ограбил Сицилию. Другой пытался ограбить первого, но был убит Антонием, как позже Веррес.

Он стоял у окна, смотрел на заснеженный двор, освещенный солнцем. Новости по радио были неутешительные. Предчувствия еще хуже. Детишек из детского сада напротив дома, прогуляв на площадке, отвели кормить и укладывать спать. В третьем лице все выглядит пристойно, как в отчете для небесной канцелярии. Он вспомнил запах в спальной комнате детского сада, пока не привык его не чувствовать, и его чуть не затошнило. Коллекционер исторического дерьма – занятие не хуже прочих. Но сейчас не до сюжетов, надо вылезать из круговой засады.

В отшельники? Но и там загажено так, что не подойти за километр. Он видел эти бандитские ряхи в рясах и клобуках. В книжники? Но собственное время вытекало из него во время чтения, как разбавленная кровью вода. Он нутром чуял, что мешает жить домашним: старичок, занимающий полезную жилплощадь. Даже бежать некуда, чтобы вывесить из окна флаг восстания, заняв круговую оборону. Некуда, некуда.

Римляне крошат ахейцев, те бузят против спартанцев, пытают римских послов, берут заложников, подрывают фугасами БТРы, у президента в сейфе череп Гитлера, нога Басаева, рука Гелаева, прочее под грифом «совершенно секретно» вместе с планом тотальной спецоперации.

Самое главное в их плане это затянуть тебя в борьбу с собой. А его идея – найти место вечного исчезновения. «Да, Исхомах?» - шлепнул он по шее рыжего матроса. Тот лишь смущенно улыбнулся. Солнце искрилось на воде, на медных отражениях, в глазах людей. Радостный и недолгий перерыв в вечных муках. Прошение об изменении человеческой натуры рассмотрено и признано неудовлетворенным. Пошел прочь, смерд, раб, подонок. Радуйся обману себе подобных, а на большее не притязай, - все равно вылезет боком.

Абхазия была поистине прекрасна, хоть и воевала с соседней Грузией, которая считала ее своей областью, и доверилась варварской России, которая не могла не обмануть в силу своего варварства.

Но жизни здесь было чересчур много. Запах солнечной кожи, мужского пота, морской воды, мочи, кустарника, тесных домов по холмам, звезд, ночи, - все сбивало с толку. Царь или начальник, сейчас уж и не разберешь, кто он был, - принял их хорошо, накормил, долго беседовал за едой в доме приемов. Здесь были одни молодые мужчины, которые подавали еду, воду, полотенца.

Царь показал, как надо макать хлеб в жирный бульон, чтобы не опьянеть от крепкой водки, которую здесь можно пить в праздник с утра до ночи и до следующего утра и следующей ночи, очень долго. Потом вручил подарки, сказал, куда их отвезут на специальном автобусе в дом, где они будут жить. Это был особняк в специальном охраняемом районе. Дом был с бассейном в два этажа, но хозяева сразу извинились, что у них сложности с водой, и та отключена на ближайшие два дня, а дальше будет видно, они пытаются что-то там починить.

В ближайший вечер царь пригласил их на домашний прием. Там должны были быть члены его семьи, дочки, министры, приближенные, - «прием под большое декольте».

Все прочее можно прочитать в книгах мифографов и у авторов трагедий. Берется сто страниц, по которым раскладывается заранее известный сюжет, деликатно испещренный красотами слога и наблюдения. У него же, несмотря на то, что он вел переговоры, производил приятное впечатление и следил за своими архаровцами, все сплелось в голове, и он даже девушку, дочку царя с именем смешным, как у хозяйки клуба «Петрович» на Мясницкой, видел как в тумане.

Все понятно. Я вас люблю, чего же боле. В такие минуты ему хотелось спать. Выпив, он не отклонялся от траектории ближайшего движения. Умираешь гораздо более трезвым, чем живешь. Поэтому он и ценил смерть выше жизни.

Волны продолжали нести его, хотя они давно покинули корабль, и про обратный путь никто не заикался, поскольку переговоры лишь начались и шли достаточно вяло. Но это были волны предназначения, дурно пахнущие, скрипучие, наливающие изнутри глаза кровью. Команда его дергалась в нетерпении. Им уже предлагали выгодный контракт дагестанцы, чеченцы, карачаевцы, с какой стати и с какого бодуна он будет их удерживать?

Если честно, он всегда подозревал, что царь был не против отправить их обратно в Элладу, наградив этим золотым руном, чтобы войти в историю искусств и детективного, - так он почему-то думал, - жанра. И, конечно, русские гебисты отработали весь этот ход с похищением руна, спешным бегством с дочкой царя, погоней, смертью брата, претендента на престол.

У его ребят, как он узнал, на руках уже был контракт для перехода в Панкисское ущелье, а оттуда горными тропами в Ичкерию, страну волка. И вдруг они должны бежать на корабль, чтобы вернуться туда, откуда с такими трудами уплыли. Патриотизм с ностальгией, ядреный корень. Обставили их.

На корабле с него словно спал морок. Он очнулся. Кругом опять были волны, небо, море, сильно качало. Еще эта девушка, похожая на кошку. Она не сводила с него глаз, словно была приставлена спецслужбой русских, на которую, он подозревал, работает. Сейчас у них у власти чекисты, и пока все не рухнет, надо держать ухо востро. А он, что тут делает? Вопрос, который сразу же, нюхнув, пытаешься тут же спрятать с дальний ящик подсознания или как там называется этот черный ящик с Фрейдом внутри.

И только тут, как старый забытый запах, в нем промелькнуло желание тихо сидеть в отведенной ему комнате колхов и, покуривая местный табак, неторопливо набивать чучела людей и насекомых их живыми повадками и описаниями. Полевая мечта антрополога. Такую возможность просрал.

Он вспомнил странное ощущение, когда, идя по коридору и стараясь ни на кого из домашних не наступить, знаешь, что ты – лишний здесь. Лишнее тело. В окне видна длинная бело-красная труба, из которой морозными клубами рвется белый дым. Солнце освещает дальнюю панораму города. Время висит в коридоре холодным солнечным куском. Его нельзя пощупать, но можно осязаемо пропустить между пальцами.

-Я сейчас моюсь, - она перекрикивала шум текущей воды, да и дверь ванной была закрыта, - ты не хочешь мне помочь?

Услужливая эротическая картинка воображения тут же вылезла наружу. Он весь был пронизан «волшебным фонарем» своих начитанных фантазий. Но сейчас он остановился. Можно сделать вид, что не слышишь ее. Или, что тебя тошнит.

Он впервые понял, чем люди, которых он исследует, отличаются от него самого: их меньше на одно измерение. Они вроде картонных человечков, которые произносят на картонной сцене слова, делая вид, что говорят не по ходу пьесы, а думают так на самом деле. Их легко затолкать в чучело и новую оболочку: оправились и уже маршируют. Они хорошо засушиваются между страницами книг.

Кстати, почему его затошнило? Когда он подумал, что ни на что не годен, - это так и есть, - и единственное, что его может спасти, это смерть. Почувствовав, что остальные люди уплощились, он понял, что обрел на одно измерение больше, чем они. Самое время вступать в заочную битву с картонными психиатрами, которые попытаются доказать, что он болен, и его надо лечить. Алик в стране чудес.

Он знал точащие его безнадежные болезни, надеялся на них. Столько смертей случилось во время их плавания, что никто из команды, кажется, не надеялся уже вернуться. Да и некуда возвращаться. Человек всегда плывет в одну сторону. Они решились и отплыли в миф, в смерть.

Если смерть есть, то психиатры – шарлатаны.

Медея говорила, что боится его, не понимает его, любит его больше всех на всем свете, готова умереть - за него, с ним, вместо него.

Глядя на ее восторженное оскаленное лицо провинциальной кавказки, он не посмел сказать, что эту важнейшую часть сюжета решил оставить за собой и на самое ближайшее время.

Если они все для чего-то сейчас и живут, - думал он, глядя на хмурое небо впереди и гадая, успеют ли они добраться до какого-то острова или побережья перед непогодой, - так это для славной смерти, варианты которой не уставал перебирать в уме.

«Как славно мы сегодня умрем!» - эх, кабы так. Двадцать третьего февраля, е. б. ж., выйдем на антинародную площадь, больше ничего не осталось. Это даже не Пьяцца Бока дела Верита, где празднуем Геракла. А до того времени не миновать Расина с его распятием между долгом и чувствами.

- О чем, милый, ты задумался?

Глазами, киванием бычьей шеи он показал, что - ни о чем. Не волнуйся, подруга, и не о том, как тебя бросить. Вообще ни о чем особенном. Может, о том, что мы накрыты медным тазом. В буквальном смысле слова. Над нами медное небо. Тайный состав этой сакральной меди, о которой, кажется, что-то писал Плиний старший, был еще одной целью их экспедиции, о которой они особо не распространялись.

Влюбленная женщина слушала все это с восхищением. Приятно, однако. Корабль шел своим курсом. Устроившись в укромном уголке, где ветер обвевал их разгоряченные страстью друг к другу лица, он рассказывал ей все, что слышал о сверкающих церковных куполах гипербореев, о медной корове, в которой была выведена на звездную орбиту царица, о храме Весты, чей купол покрыт сиракузской медью. Он, как факир, хотел явить перед ней все чудеса цивилизации. Более всего это напоминало павлиний хвост, но, видно, так и должны вести себя влюбленные. Особого выбора нет.

- Кстати, какой у нас год? – вдруг спохватился он.

Она что-то там ответила, типа, смотря как считать: - А что?

- Да ты понимаешь, в 510 году до н. э. из Рима изгонят царский род Тарквиниев и установится республика, и тогда же из Афин изгонят тиранов и наступит демократия. Странное совпадение. Надо бы поглядеть, в чем дело.

Пока она отдыхала, ему еще надо было повидаться с командой, с аргонавтами. Они и так косились, что он все время проводит с ней. Команда потому и делает общее дело, что все чувствуют друг друга. Особенно волны действуют так, что хочется обняться и покачиваться, когда нет вахты. Тут вся логика и соображение уходят далеко-далеко. Кто-то раскуривает косячок, Орфей играет на гитаре и тихим голосом поет. Не всем это нравится, но все уважают чувства товарища. Иногда, конечно, и выпивают, не без этого, особенно, когда есть хорошая рыбка на закусь. К его девушке отношение было разное, да она и сама не стремилась на люди. Гордая, за то и любил ее.

Они же дурачились, как могли. Долго обсуждали, какой и где поставят ему памятник. Кто-то предложил – из асфальта и на дороге. Другие, конечно, в виде Гермеса фаллического, и чтобы указывал дорогу не в небо, а к Медее, в Колхиду. Он всерьез испугался, что она услышит и проклянет. Они же не понимают, что в плавании шутки плохи. Приплывут на берег, тогда хоть себе в задницу шути. А так лучше играть в слова, как обычно.

Когда люди читают друг другу стихи, в этом есть что-то снотворное, успокоительное. Для него, во всяком случае. У него на стихи не вставало. Почему-то первее всего он видел, как читавший надувает щеки. Это смешно. Молитва вообще смешна.

Ну, так смеши друзей и богов, представляясь сумасшедшим. Пока смеются, не убивают, так, кажется, говорят. А еще говорят: "Navigare necesse est, vivere non necesse" – «Плыть необходимо, жить – нет». Плывем, однако.

Пока думаешь, не страшно. Пока думаешь, не страшно.

Если женщине не нравится, что человек ведет себя не по-мужски, даешь этой женщине свободу от себя. Он не мог объяснить Медее такие тонкости на не совсем знакомом ей языке.

Море было винное, а пить нельзя, потому что все на тюремной зоне у богов, а у них свои правила, которые надо соблюдать, чтобы не опетушили Асклепию на лекарства.

В загашнике у него лежала книжка Еврипида, которую открывал, когда никто не видел. Обычная, школьная, с пересчитанными строчками, ровно 1674, как сейчас помнит, почти без комментариев, с чернильными кляксами. Ни слова правды, но, коли записано, то правда и есть, потому надо читать, чтобы знать, как было на самом деле. Причем, в переводе Иннокентия Анненского, директора школы.

Взрослый волосатый мужик, убивший в своей жизни нескольких человек, как будто это может быть достоинством, а тут как проснулся, - а рядом с ним совершенно чужая женщина с небольшими усиками и запахом, как от зверька, родившая ему двух детей, отсасывающая из сердца воздух. И тоска, которой ни в одной мужской компании даже представить себе нельзя. Даже тошнит, как будто забеременел войной и богом. Как в мифе – перед смертью.

Мандраж снимается планом побега. В Коринфе папашка будущей жены обещал помочь с людьми, средствами, - у него связи на Крите, в Египте, с персами шахер-махер. Перспективы открывались небывалые.

Тоска, загнанная внутрь, убивает. Но снаружи она ведет тебя по следу бога, надо только не бояться идти. Ночью он изнывал, днем проявлял бешеную, - иначе не скажешь, - активность. С Медеей он уже не спал. С невестой не спал еще, - папашка лично просил, чтобы до свадьбы ни-ни.

Глядя на детей, он боялся, как бы и они не переняли депрессивность Медеи. Воспитатель, опытный раб из Скифии, гонял их, по его просьбе, по олимпийской методике. «Если с дэтства паднимать барашка, то патом будэшь таскать буйвола», - говорил раб со смешным скифским акцентом, как в фильме «Кавказская пленница». Грешен, он даже спросил, не замечает ли тот в его детях какой-нибудь аномалии, депрессухи, колхидских вывертов. С рабами о таких вещах не говорят. Да тот и не ответит, покраснел, несмотря на седую бороду, глазами завертел, а потом опустил их долу. Забавно иной раз посмотреть на варваров.

Много работы. Он втайне от царской семьи, где живет на правах жениха, готовит новый маршрут. Ходят разговоры об окончательном решении вопроса Медеи о его сыновей, - изгнать из Коринфа. Неважно, после свадьбы он уйдет в экспедицию и подхватит их с собой. Но об этом никому не скажешь. Да и при одной мысли о Медее в груди желчь и рвота.

Ходит миф, что греку хорошо в Греции, что он должен видеть с того места, где находится, не меньше трех соседних островков, что тут он в центре вселенной. Как будто не было ни Колхиды, ни золотого руна. Лгут, как о покойниках. Но жизнь завязана золотым узлом, не людям ее развязать.

Медея заболела, потому что неистовая любовь обернулась столь же неистовой ненавистью. Круговорот души в природе, - ничто не рождается, не исчезает бесследно, но лишь меняет знаки. А деться некуда ни в том, ни в другом случае. Бабе бы молчать, а она клятвами проклинает, он сам вчера под ногами увидел английскую булавку раскрытую, подумал нехорошее, да мимо прошел, что тут поделаешь.

Он вспомнил, как в Сухуми Медея рассказывала ему о своей кузине, которая сошла с ума, долго лежала в местном дурдоме, потом, когда вышла, год сидела без работы, и, наконец, устроилась продавать билеты в Луна-парк и на танцы, и была неимоверно счастлива, что может, как она говорила, быть среди людей и приносить пользу. Быть маленьким человеком, намертво прилипшим к земле, это, наверное, и есть божественный удел, размышлял он, как урод.

Медея говорила ему, что здесь у них все должны быть простые, видные на просвет, мол, зрение, у эллинов – главное, она сама у Лосева читала, а она так не может, потому что душа человеческая это то у человека, что не видно. Он и размяк на эти ее слова. Каждый хочет быть невидимым. Поэтому он и собирается в экспедицию, не сказав тестю и молодой жене. А что море, якобы, винного цвета, так это пить меньше надо от страха, тогда все оттенки разглядишь.

Но потом понимаешь, что там в темноте вся дрянь и скапливается. Душу надо проветривать на людях, иначе она убивает. Приходится вынимать зло из себя и передавать дальше всякими делами, булавками и закорючками, чтобы не обернулось раковой опухолью или шизофренией. Иногда бритвой по выходному платью или шубке из золотого руна довольно полоснуть, чтобы душевная мга разошлась. Впрочем, средства нужны все более сильные. И от этой физики коллективного тела уходишь в пространство, ибо главная возможность, которая у тебя есть, это сделать еще один шаг.

Сначала всюду ищешь себя, а потом как от себя избавиться. И это хорошо подгоняет на твоем пути. Недаром он с Сизифовыми вступает ныне в родство. Упорными и настолько хитрыми, что именно им довольно показать, что обходных путей больше нет, чтобы все остальные тоже поняли.

Ну, так вот: влачить камень вверх - это и есть высшая хитрость. Ночные кошмары гонят его днем разомкнуть круг историй. Отогревшись славой на веки вечные безвидного Аида. На женщин нельзя отвлекать внимание, имея перед собой свою цель.

Он видел скульптора, сестры которого тяжесть и нежность. В Вуппертале рядом с Дюссельдорфом у него мастерская в бывшем танкодроме британской военной базы. Не читая книг по искусству, дабы не раздражаться чужим, не работая на заказ, чтобы не вникать в муниципальные сметы и мнения окрестных жителей, тот делал то, что хотел, - многотонные подобия сна, амеб, геологических срезов и космических туманностей - в бронзе, красном дереве, нержавейке, керамике и в том, названия чего он не знал, из чего делают аэробусы. Шлифуешь эротические округлости мысли и профиля неделями, ни о чем больше не думая. Это как раз по нему.

Медея же, как и следовало ей по расписанию, угробила дочку царя ядовитой диадемой, а заодно всех несчастных родных, кто бросался с воплями к девушке, желая ее спасти, а потом прирезала и обоих детей, вручивших будущей жене своего папы эти смертельные подарки. Главное, высказать наружу словами то, что в душу не вмещается, а не вмещается практически все – наподобие образов того скульптора.

Как-то они зашли с Медеей на выставку гобеленов в Новом Манеже, в Георгиевском переулке на задах коринфской думы. Было лето, счастливый июньский день, самый длинный в году. «Последний счастливый день в его жизни», как написал бы какой-нибудь патетический писатель, вроде Бунина. Обюссонские, брюссельские гобелены, начиная с раннего XYI века, коньяк «Мартель», полумрак, серьезная охрана на входе, пропустившая их без слов. Медее понравился нежный Буше, а ему гигантская «Африка» и «Азия». Вот бы повесить на стену, чтобы напоминала о других странах, но где найти такую огромную дворцовую стену. Разве что в самом дворце, став царским зятем.

Они попивали коньяк, закусывая черносливом, фаршированным гусиной печенкой, Медея взяла CD-rom с репродукциями гобеленов, которые выставляла парижская галерея «Boccara», продавая каждый примерно по 130 тысяч евро, сумма, о которой они, бедные мигранты, даже мечтать не могли.

К ним подошла красивая смуглая девушка с тарелочкой в руке и спросила, думают ли они об элитном отдыхе? – А что такое элитный отдых? - спросила Медея. Он прислушивался краем уха. – Это отдых с полем для игры в гольф, с поездками на яхтах… - Девушка перечисляла, он перестал прислушиваться. – Нет, сказала Медея, у нас в этом году сын поступает в институт, нам не до элитного отдыха. – Я вас понимаю, улыбнулась девушка. – А вы откуда? – спросила Медея. – В смысле, вы по акценту определили, что я не из Коринфа? – покраснела красавица. – Да, я сама не отсюда, сказала Медея. – Из-за Урала, из Скифии, из Екатеринбурга, сказала девушка. – Вы замечательно выглядите, сказала Медея. – Спасибо, сказала девушка и пошла дальше со своими конвертиками, в которых было что-то, незнамо что. Шли потом по Тверской. Подошел алкаш с закрытым левым глазом, попросил у него денег. Медея зашипела: - Нет и не будет! - Сам он пожал плечами, они прошли, а алкаш закричал сзади: - Тебя не спрашивают. Тебя только е… и надо! - Если бы… - , криво усмехнулась Медея. К чему он это вспомнил?

К тому, наверное, что живешь, не зная своей судьбы. А люди в зале сидят и ужасаются на твое неведение, думая, конечно, о себе. Идиоты. При чем тут нравоучение, катарсис, пафосная бодяга? Ты живешь здесь и сейчас, и этот взрыв ума и света не сравнится ни с какой слякотной вечностью Аида.

Однако его клонило в сон. Тому, кто вкусил наркотика дальних стран, дома остается только спать. Заварил индийского чая со слоном и выпил из китайской чашечки, подаренной молодой невестой. Только и успел подумать о Медеиных заварках, пить которые всегда было настоящим чудом, - отравит или оживит? – как раздался тот самый телефонный звонок. Сначала из дворца, что невеста отравлена, врач тоже мертв, вызван ОМОН, за ним уже послана машина, царь в реанимации с инсультом. Потом позвонил скиф, воспитатель детей, что Медея зарезала обоих, в начавшейся панике скрылась в неизвестном направлении, и что уже в городе начались погромы кавказцев, пусть он поглядит к окно, над рынком поднимаются клубы дыма, трупы валяются прямо на лотках с мандаринами.

Ну да, недаром она просила всех, кому это не по нервам, выйти из зала до начала последнего акта, до флейты Пана, от которой все бросятся как от пожара в сухом бору. Живи в ожидании погрома, короткими перебежками двигаясь от мысли к мысли, от страны к стране, от года к году. Запел пеан и заперхал.

 

Без надежд

7 января. Хорошо хоть так: как праздник, так или снег идет, или солнце катится по безоблачному небу, или полнолуние, как сегодня, вытаскивает из человека последние силы и надежды, погружая в бессилие и ожидание сна.

Рождественский мороз был хоть куда. В доме, когда северный ветер, как нынче, было теплее, чем когда дуло с юга, потому что именно с северной стороны стояли евроокна и стеклопакеты, а с противоположной одни щели и дыры в окнах и балконных дверях. Да и солнышко сквозь стекло пригревало, от чего вообще уже отвыкли за последних два месяца. Даже стали видны немытые стекла.

В доме было по-праздничному тихо. Солнце вскоре ушло за дома, поскольку ходит невысоко над горизонтом, - север, только сияния не хватает. На улице из-за мороза людей тоже было немного. К тому же многие, действительно, постились, потом праздновали, ходили на рождественскую службу, поздно легли спать. Когда стемнеет, поедут в гости обедать.

К тому же новогодние праздники шли уже вторую неделю, накопилась усталость, раздражение на себя, что так все глупо и бездарно прошло, ни отдохнули толком, ни сделали что-то полезное, были наполовину нездоровы. Как обычно в таких случаях, мелькает мысль: скорее бы все кончилось. Как будто потом будет лучше. Нет, будет хуже. Но все равно, скорее бы.

В метро впадаешь в привычную зимнюю спячку минут на сорок, пока не доедешь до нужной остановки. Напротив сидят два кавказца, разговаривают на своем языке с вкраплением русских ругательств, которые тоже кажутся произнесенными на их языке. Их присутствие, несмотря на видимое напряжение, вызывает особое напряжение, как будто в любой момент от тебя потребуется соответствовать чему-то мужскому. На Лубянке, на Пушкинской входят родители с детьми, едущие с елок. В руках подарки, вид утомленный, едут терпеливо.

На улице мороз кусает за нос и щеки, но приятно. Неясно ноют зубы с левой стороны, а, может, носовая пазуха, а, может, голова. Неважно, терпеть можно, лишь бы еще больше не разболелось.

Когда возвращался домой, была ясная зимняя ночь. Луна глядела совершенно круглой, но от мороза небольшой, размером с фонарь, не более. Людей и автомобилей было немного. Зато в вестибюле метро было шумно от молодых людей и девушек, которые пили пиво и радовались чему-то своему.

Ровно два года назад он сломал на этой лестнице руку, поскользнувшись и упав вниз. И, хоть сейчас было не скользко, но шел особенно внимательно, стараясь держаться рядом с поручнем. Впрочем, когда помнишь, ничего и не случается.

Он понял, что главное - держать в голове весь план кампании, неважно даже чему посвященной, то ли выпуску газет, то ли оборонительным боям в городе, то ли акциям виртуального партизана, умеющего появляться сразу в разных местах города. Это понимание сразу придало какой-то внутренний порядок хаотическому движению людей вокруг. Он увидел, что поезда метро и автобусы приходят по расписанию, магазины и лавки продают товары.

 

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи | Гостевая книга